Довольно замечательно, что к самому Бестужеву на присылку Полярной Звезды
Пушкин отозвался только чрез несколько месяцев. Вот его письмо к нему, уже от 13 июня 1823: „Милый Бестужев. Позволь мне первому перешагнуть через приличия и сердечно поблагодарить тебя за Полярную Звезду, за твои письма, за статью о литературе, за Ольгу и особенно за Вечер на биваке. Всё это ознаменовано твоей печатью, т. е. умом и чудесной живостью. О взгляде можно бы нам поспорить на досуге. Признаюсь, что ни с кем мне не хочется так спорить, как с тобою, да с Вяземским: вы одни можете разгорячить меня. Покамест жалуюсь тебе об одном: как можно в статье о Русской Словесности забыть Радищева? Кого же мы будем помнить? Это молчание непростительно ни тебе, ни Гречу, а от тебя его не ожидал. Ещё слово: зачем хвалить холодного, однообразного Осипова, а обижать Майкова. Елисей истинно смешон: ничего не знаю забавнее обращения поэта к порткам:— А любовница Елисея, которая сожигает его штаны в печи:
А разговор Зевеса с Меркурием; а герой, который упал в песок:
Всё это уморительно[480]
. В рассуждении 1824 г. постараюсь прислать тебе свои бессарабские бредни, но нельзя ли вновь осадить цензуру и со второго приступа овладеть моей анфологией. Разбойников я сжёг, и поделом. Один отрывок уцелел в руках у Николая Раевского. Если отечественные звуки: харчевня, кнут, острог не испугают нежных ушей читательниц Полярной Звезды, то напечатай его. Впрочем, чего бояться читательниц? Их нет и не будет на Русской земле, да и жалеть не о чем. Я уверен, что те, которые приписывают новую сатиру Арк. Родзянке, ошибаются; он человек благородных правил и не станет воскрешать времена слова и дела. Донос на человека сосланного есть последняя степень бешенства и подлости, да и стихи сами по себе недостойны певца сократической любви[481]. Дельвиг мне с год уже ничего не пишет. Попеняйте ему и обнимите его за меня. Он вас, т. е. тебя, обнимет за меня. Прощай до свиданья“.Письмо это уже писано из Одессы. Когда именно Пушкин переехал туда; мы не можем определить с точностью[482]
. В Генваре 1823 года он ещё не теряет надежды возвратиться в Петербург, как видно по письму его к брату от 30 числа этого месяца: „Прощай, душа моя! если увидимся, то зацалую, заговорю и зачитаю. Я ведь тебе писал, что кюхельбекерно мне на чужой стороне… Неприятно сидеть взаперти, когда гулять хочется“. Но, видно, Пушкину надоело дожидаться разрешения из Петербурга и захотелось непременно прогуляться. К тому же и средства на этот раз нашлись. Он в это время был при деньгах. Так, на святках с 1822 на 1823 год, в Кишинёве устроился большой бал по подписке. Молодые молдаване задумали было дать праздник, но приглашали на него по выбору. Тогда русская молодёжь, нарочно им в укор, сложилась между собою и на свой бал пригласила всё общество, не обходя никого. Пушкин тоже дал вкладу 100 рублей: „Смотри же, ни копейки больше“,— сказал он, отдавая эти деньги В. П. Горчакову. Кстати здесь привести любопытную черту, сообщённую тем же приятелем Пушкина. У него накопилось несколько золотых монет: он суеверно берёг их и ни за что не хотел тратить, как бы ни велика была нужда.Сам Пушкин так рассказывал брату о своём переселении в Одессу: „Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман — три последние месяца моей жизни. Вот в чём дело. Здоровье моё давно требовало морских ванн; я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу. Я оставил мою Молдавию и явился в Европу. Ресторация и итальянская опера напоминали мне старину и, ей-Богу, обновили мою душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково; объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе. Кажется и хорошо, да новая печаль мне сжала грудь; мне стало жаль моих покинутых цепей. Приехав в Кишинёв на несколько дней, провёл их неизъяснимо элегически, и, выехав оттуда навсегда, о Кишинёве я вздохнул“[483]
.