Есенинский образ резок, но по-настоящему содержателен и дает материал для серьезных размышлений[124]
. Образ этот как бы откликнулся в зачине повести Юрия Олеши «Зависть», где отхожее место изображено как своего рода храм «делового человека» западной ориентации, Бабичева:«Он поет по утрам в клозете… Желание петь возникает в нем рефлекторно…
«Как мне приятно жить… та-ра! та-ра!.. Мой кишечник упруг… ра-та-та-та-ри-ри… Правильно движутся во мне соки… ра-та-та-ду-та-та…»
В дверь уборной вделано матовое овальное стекло. Он поворачивает выключатель, овал освещается изнутри и становится прекрасным, цвета опала, яйцом…»
Перед нами в самом деле своего рода храм… И вот что в высшей степени показательно: в искусстве Юрия Олеши, как писал В.О.Перцов (и, конечно, не он один), «сильно чувствуется влиянье западноевропейских литературных образцов». Здесь уместно вернуться к книге Н.Я.Берковского, который заметил: «Русские художники не знают «эстетики вещи», соблазнившей так много дарований на Западе».
Это относится, конечно, не только к художникам. Вещь — даже если это вещь из храма — никогда не была фетишем в России. Белинский писал Гоголю о русском человеке: «Он говорит об образе: годится — молиться, не годится горшки покрывать». Тем более это касается любых иных «вещей».
Но в суждении Н.Я.Берковского есть заведомо неверная нота, выразившаяся в слове «соблазнившей». Тем самым «эстетика вещи», действительно и в прямом смысле присущая Западу (достаточно вспомнить о шедеврах нидерландского искусства натюрморта), волей-неволей предстает как нечто ущербное, «второсортное». Но это совершенно неправильно. Эстетика вещи — органический элемент западноевропейской эстетики в целом, эстетики, основанной на творческой опредмеченности, воплощенности всего человеческого бытия и сознания.
И, как уже говорилось, русские, как никто, умели ценить эту западную воплощенность, подчас даже перехлестывая через край, отрицая свою, российскую «недовоплощенность» ради европейской завершенности. Впрочем, это характерно прежде всего для недостаточно сильных натур. «Прекрасное далеко» Италии не помешало Гоголю слышать русскую «песню» и видеть «сверкающую, чудную, незнакомую земле даль».
«Недовоплощенность», недостаточная опредмеченность, присущие России, обусловили «незнакомую земле» избыточность духовной энергии. То, что на Западе всецело перешло в твердые формы бытия и сознания, в России во многом оставалось живым порывом человека и народа. Недопустимо, конечно, идеализировать всякого рода неустроенность, неупорядоченность бытия и сознания. В цитированной поэме Есенина и вполне «положительный» герой, Рассветов, восклицает:
В конце концов, вся трудность заключается не в том, чтобы понять различие русской и западноевропейской эстетики, но в том, чтобы подойти объективно к каждой из них, не отрицая одну ради другой.
Здесь способно многое прояснить уже намеченное выше сопоставление литературы и изобразительного искусства в России и на Западе. Когда западные ценители утверждали, что русская литература недостаточно «искусна», недостаточно «художественна», они попросту мерили ее меркой западной, «изобразительной» в своей основе эстетики.
Но, так сказать, к общей радости, эта односторонность давно преодолена. Ярким образцом в этом отношении может служить статья под названием «Русская точка зрения» (1925), принадлежащая перу чрезвычайно авторитетного на Западе ценителя — Вирджинии Вулф.
Она, в частности, говорит о своеобразии русского искусства слова:
«Метод, которому, как кажется нам сначала, свойственны небрежность, незавершенность, интерес к пустякам, теперь представляется результатом изощренно-самобытного и утонченного вкуса, безошибочно организующего и контролируемого честностью, равной которой мы не найдем ни у кого, кроме самих же русских… В результате, когда мы читаем эти рассказики ни о чем (то есть дающие немного предметности. — В.К.), горизонт расширяется, и душа обретает удивительное чувство свободы…
Именно душа — одно из главных действующих лиц русской литературы… Она остается основным предметом внимания. Быть может, именно поэтому от англичанина и требуется такое большое усилие… Душа чужда ему. Даже антипатична… Она бесформенна… Она смутна, расплывчата, возбуждена, не способна, как кажется, подчиниться контролю логики или дисциплине поэзии (то есть русское искусство слова не соответствует западному понятию о поэзии как форме искусства. — В.К.)… Против нашей воли мы втянуты, заверчены, задушены, ослеплены — и в то же время исполнены головокружительного восторга»[125]
.Разумеется, слово «душа» не может служить термином литературной науки. Но все же Вирджиния Вулф говорит о необычайно важном. Вот еще один ход ее мысли; она говорит об Англии: