Читаем О скупости и связанных с ней вещах. Тема и вариации полностью

– Ну, полноте, кто ж у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает? <…>

– Уж не Наполеон ли какой будущий и нашу Алену Ивановну на прошлой неделе топором укокошил? – брякнул вдруг из угла Заметов

[Достоевский1978].

И напоследок сам Раскольников откровенно и без долгих рассуждений признается Соне: «Вот что: я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил…» [Там же]. Это единственный способ, которым он может объяснить ей свой акт: что бы сделал Наполеон, если бы он был в его положении, задумался бы он, если бы на его пути оказалась «просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было?» [Там же].


Раскольников, таким образом, является наследником Барона, который, как Наполеон, не задумывается о том, можно ли переступать границы, но тут параллель радикальным образом обрывается: стоит ему совершить преступление, он не может найти в нем никакого удовлетворения, никакого упоения, но лишь отвращение и вину. Деньги, которые он преступным образом заполучает, не могут быть сокровищем, наделяющим силой, но, напротив, превращаются в чистый яд, ему неприятно смотреть на них, он должен от них избавиться, спрятать подальше от глаз, он не в состоянии их даже пересчитать, и все, что ему остается, это отчаяние вины. Однако как у Барона угрызения совести лишь увеличививали жажду преступлений, так и у Раскольникова вина напоследок становится ступенью к спасению. Наполеон надламывается и раскаивается.


На противоположной стороне в качестве антипода выступает отверженная и неприятная составляющая скупости, которая воплощена в этой скаредной заемщице, старухе-процентщице, лихоимке Алене Ивановне, представляющей собой еще худшее олицетворение скупости, поскольку она женщина[135]. И ввиду своей женской природы она еще более бесполезна, принижена, ненавидима, как паразит, которого необходимо устранить и который никак не может являться препятствием для наполеоновских амбиций. Жизнь, не стоящая жизни. В знаменитом письме издателю «Русского вестника» Каткову от сентября 1865 года, в котором Достоевский вкратце представляет синопсис нового романа, о ней он пишет следующее: «Старуха глупа, глуха, больна, жадна, берет жидовские проценты, зла и заедает чужой век, мучая у себя в работницах свою младшую сестру. „Она никуда не годна“, „для чего она живет?“». Эти слова, конечно, следует воспринимать как проекцию того, что в ней видит Раскольников, ее образ в романе намного мягче, нейтральнее[136]. Так или иначе, ее существенным образом определяет традиционное представление о половом различии, которое ставит мужчин на сторону накопления, скупости, отречения, эгоизма, расчета, а женщину на сторону caritas, дарения, преданности, щедрости, великодушия, любви. Именно из-за нарушения этого стереотипного разделения по половому признаку женщина-скряга выступает еще более ужасающим уподоблением скупости: это скупость, доведенная до крайности, которую куда как лучше воплощает другой пол.


Так мы становимся свидетелями этого поистине необычного разделения, внутреннего расщепления, которое парадоксальным образом следует из «Скупого рыцаря», из одержимости Достоевского Бароном и его монологом: с одной стороны, линия «великого человека», который берет на себя право совершать преступление, линия, ведущая от Наполеона к ницшеанскому представлению о сверхчеловеке и воодушевляющая ряд его ключевых героев; с другой стороны – линия низменного скупца, которая проходит от Прохарчина до Алены Ивановны. Готический демонический голос Барона на рубеже модерности переживает свою потустороннюю жизнь именно в этом раздвоении – как «воля к власти» новой эпохи и как мелочная прижимистость, которая получит свою функциональную роль в капитализме. Русская история о скупце стоит в точности на данном рубеже (в пандан к бальзаковскому Гобсеку и диккенсовскому Скруджу) в качестве его мощного свидетеля, показывающего этот перелом в неожиданном свете. Достоевский четко видит взаимозависимость обоих образов этого разветвления и в то же время их фатальную опасность, против которой он страстно восстает. Как воспротивиться всей этой волне модерности, в обоих взятых на вооружение образах, которым удается нас уничтожить и которые уничтожают саму душу той России, которую Достоевский желал обновить? Как удержать ее от гибели, хотя обе эти губительные наклонности, наполеоновская и скопидомская, фатальным образом вписаны в русскую душу и никоим образом не являются всего лишь внешней опасностью? Существует ли вообще «русская душа», не зависимая от этих девиаций? Возможно, ее ядро заключается как раз в склонности к девиациям?


Перейти на страницу:

Похожие книги