– Ну, полноте, кто ж у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает? <…>
– Уж не Наполеон ли какой будущий и нашу Алену Ивановну на прошлой неделе топором укокошил? – брякнул вдруг из угла Заметов
И напоследок сам Раскольников откровенно и без долгих рассуждений признается Соне: «Вот что: я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил…» [Там же]. Это единственный способ, которым он может объяснить ей свой акт: что бы сделал Наполеон, если бы он был в его положении, задумался бы он, если бы на его пути оказалась «просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было?» [Там же].
Раскольников, таким образом, является наследником Барона, который, как Наполеон, не задумывается о том, можно ли переступать границы, но тут параллель радикальным образом обрывается: стоит ему совершить преступление, он не может найти в нем никакого удовлетворения, никакого упоения, но лишь отвращение и вину. Деньги, которые он преступным образом заполучает, не могут быть сокровищем, наделяющим силой, но, напротив, превращаются в чистый яд, ему неприятно смотреть на них, он должен от них избавиться, спрятать подальше от глаз, он не в состоянии их даже пересчитать, и все, что ему остается, это отчаяние вины. Однако как у Барона угрызения совести лишь увеличививали жажду преступлений, так и у Раскольникова вина напоследок становится ступенью к спасению. Наполеон надламывается и раскаивается.
На противоположной стороне в качестве антипода выступает отверженная и неприятная составляющая скупости, которая воплощена в этой скаредной заемщице, старухе-процентщице, лихоимке Алене Ивановне, представляющей собой еще худшее олицетворение скупости, поскольку она женщина[135]
. И ввиду своей женской природы она еще более бесполезна, принижена, ненавидима, как паразит, которого необходимо устранить и который никак не может являться препятствием для наполеоновских амбиций. Жизнь, не стоящая жизни. В знаменитом письме издателю «Русского вестника» Каткову от сентября 1865 года, в котором Достоевский вкратце представляет синопсис нового романа, о ней он пишет следующее: «Старуха глупа, глуха, больна, жадна, берет жидовские проценты, зла и заедает чужой век, мучая у себя в работницах свою младшую сестру. „Она никуда не годна“, „для чего она живет?“». Эти слова, конечно, следует воспринимать как проекцию того, что в ней видит Раскольников, ее образ в романе намного мягче, нейтральнее[136]. Так или иначе, ее существенным образом определяет традиционное представление о половом различии, которое ставит мужчин на сторону накопления, скупости, отречения, эгоизма, расчета, а женщину на сторонуТак мы становимся свидетелями этого поистине необычного разделения, внутреннего расщепления, которое парадоксальным образом следует из «Скупого рыцаря», из одержимости Достоевского Бароном и его монологом: с одной стороны, линия «великого человека», который берет на себя право совершать преступление, линия, ведущая от Наполеона к ницшеанскому представлению о сверхчеловеке и воодушевляющая ряд его ключевых героев; с другой стороны – линия низменного скупца, которая проходит от Прохарчина до Алены Ивановны. Готический демонический голос Барона на рубеже модерности переживает свою потустороннюю жизнь именно в этом раздвоении – как «воля к власти» новой эпохи и как мелочная прижимистость, которая получит свою функциональную роль в капитализме. Русская история о скупце стоит в точности на данном рубеже (в пандан к бальзаковскому Гобсеку и диккенсовскому Скруджу) в качестве его мощного свидетеля, показывающего этот перелом в неожиданном свете. Достоевский четко видит взаимозависимость обоих образов этого разветвления и в то же время их фатальную опасность, против которой он страстно восстает. Как воспротивиться всей этой волне модерности, в обоих взятых на вооружение образах, которым удается нас уничтожить и которые уничтожают саму душу той России, которую Достоевский желал обновить? Как удержать ее от гибели, хотя обе эти губительные наклонности, наполеоновская и скопидомская, фатальным образом вписаны в русскую душу и никоим образом не являются всего лишь внешней опасностью? Существует ли вообще «русская душа», не зависимая от этих девиаций? Возможно, ее ядро заключается как раз в склонности к девиациям?