Братья по любви, вы, которых жизнь научила бояться суеверий, считать все непонятное для ума мистическими бреднями и знать, как грубо эксплуатируют враги человечества его наклонность к мистицизму! Прочтите без гнева и презрения искреннюю исповедь души моей. Теперь я на склоне дней, может быть, приближаюсь к концу земной жизни своей. Путем тяжелых нравственных страданий я пришел к более устойчивой любви даже и к тем, кто не любит, хотя по-прежнему они леденят мне душу и общение с ними доставляет мне не меньшее страдание. Говорить правду — потребность любви моей, я не могу лгать, скрывая истину, чтобы заслужить ваше одобрение. Не пугайтесь: я не человек враждебного вам лагеря, не меньше вас отвращаюсь от суеверия и тех, кто его эксплуатирует во вред человечеству, но не могу скрыть святая святых жизни моей только потому, что ум мой не умеет объяснить эти явления.
Прошло детство, прошли годы юношества, пришло время серьезных занятий. Меня дома подготовляли к поступлению в университет. Учителя гимназий давали мне уроки по разным предметам. Воспитателем моим состоял много лет человек высокообразованный. Закон Божий преподавал мне ученый богослов. Воспитатель подсмеивался над моим чрезмерным увлечением религией, говоря, что, конечно, религия вещь прекрасная и необходимая в жизни, но что все хорошо в меру, а мера в том, чтобы прилично относиться к обряду, не впутывая религию в чуждые ей области жизни. В этом правоверие и практичное к нему отношение. Такие взгляды моего воспитателя удивляли и огорчали меня, но не колебали веры во мне; я просто не принимал их, чувствуя непримиримый разлад между ними и живою любовью живой веры. Пока Закон Божий преподавали мне по наивным детским учебникам, я часто скучал при изучении этой бессистемной хрестоматии чудес, ничего не говоривших ни уму, ни сердцу. Все же это не колебало веры моей. Не то сталось, когда с мертвенною сухостью и фанатичною жестокостью схоластики меня стали обучать грамматике веры. Передо мною развернулась такая страшная картина чудовищного принижения религиозного чувства, такого чудовищного и сплошного игнорирования любви Божией и значения любви в экономии жизни мира и для блага земной жизни человека, на меня пахнуло таким мертвящим духом мрачного аскетизма и мрачного человеконенавистничества, что я с ужасом отшатнулся от всего этого. В тайнике души жила та же вера, но то, что прежде было для меня делом любви, перестало им быть. Верность любви и вера в любовь временно сделали меня совершенно равнодушным к религиозной жизни окружающего общества. Даже молиться я не мог, самая идея о Боге была принижена, поругана, и самое обращение к этому Богу, к этому жестокому и могучему божеству, стало казаться мне чем-то позорно корыстным, кощунством, изменою любви. По-прежнему я не только верил и думал, но всем своим существом чувствовал, переживал, как живую правду, что Бог — любовь, что в одной любви правда, что она одна — абсолютная истина, вечная красота, нравственность, чистота и святость.
Потребовалось много времени и много нравственных страданий, чтобы высвободить веру из этих пут, высвободить понятие о Боге истинном из пут этой клеветы.
Жить без веры я не мог: без нее любовь утрачивала непреходящий разумный смысл, становилась неразумным инстинктом альтруизма и слащавою сентиментальностью; я не мог не сознавать этого и не мог изменить любви, помириться с жизнью, не только чуждой любви, но и допускающей на равных правах с любовью что-либо иное. Все существо мое возмущалось против этого как против чудовищного, безобразного и постыдного кощунства. Именно эта верность любви оградила меня от многого в жизни, заставляя сторониться от всех тех явлений ее, которые, по отсутствию святыни любви или по крайнему несоответствию факта с живою правдою степени любви, представлялись мне ложью, низостью, пошлостью и грубою грязью.