И все же даймоний Сократа не случайно так раздражал его обвинителей и судей. В этой сугубо личной связи с божественным началом было нечто, противостоящее преимущественно общественному характеру тогдашней религии греков. Нечто, посягающее на устои государственной общности и единомыслия.
Обвинение в совращении молодежи расшифровывалось в первую очередь как внушение презрения к существующим демократическим порядкам и законам, в частности к практике избрания государственных функционеров по жребию. Как видно из цитированного выше фрагмента, обвинитель Сократа утверждает, что юношей такие речи "располагают к насильственным переворотам". В пользу обвинения было то обстоятельство, что Алкивиад и Критий в молодости слушали Сократа. Обвинитель называет их учениками философа. Тезис о необходимости познания себя и окружающего мира, о преимуществе знающего перед незнающим трактовался как внушение юношам презрения к их несведущим родителям и согражданам.
В своей защитительной речи Сократ опровергает предъявленные ему обвинения. По поводу попытки доказать его безбожие ссылкой на признание внутреннего гения, он говорит Мелету:
"Итак, если гениев я признаю, с чем ты согласен, а гении — это некие боги, то и выходит, как я сказал: ты шутишь и предлагаешь загадку, утверждая, что я не признаю богов и в то же время признаю их, потому что гениев-то я признаю. С другой стороны, если гении — это как бы побочные дети богов, от нимф или от кого-нибудь еще, как гласят предания, то какой же человек, признавая детей богов, не будет признавать самих богов?" (Платон. Апология Сократа, 24)
Сократ отвергает и обвинение в "совращении молодежи", настаивая на том, что он вообще не был чьим-либо учителем, а лишь собеседником в поисках истины. Он говорит:
"Да я и не был никогда ничьим учителем, а если кто, молодой или старый, желал меня слушать и наблюдать как я делаю свое дело, то я никому никогда не препятствовал. И не то, чтобы я, получая деньги, вел беседы, а не получая, не вел, но одинаково как богатому, так и бедному, позволяю я задавать мне вопросы, а если кто хочет, то и отвечать мне и слушать, что я говорю. И если кто из них становится лучше или хуже, я, по справедливости, не могу за это держать ответ, потому что никого никогда не обещал учить и не учил". (Там же, 32, E)
Этот тезис Сократа кое-кому из нас сегодня покажется не бесспорным. Мы иной раз склонны неугодные нам мысли, хотя и высказанные в свободной дискуссии, квалифицировать как пропаганду и «совращение». Сократ относил такую возможность только к авторитетному поучению, чем он никогда не занимался. И поэтому был вправе отвергать свою ответственность за последующие поступки себялюбца Алкивиада или кровавого тирана Крития. Да разве эти поступки соответствовали тому, что Сократ считал самым главным для государственного деятеля? Вспомните цитированную выше беседу с Калликлом:
"… приступивший к делам города будет ли у нас иметь какую-нибудь иную заботу, кроме той, как бы нам, гражданам, сделаться наилучшими?"
Но речь Сократа на суде отнюдь не сводится к защите от выдвинутых против него обвинений. Как это и подобает человеку мужественному, он использует суд для утверждения своей миссии, которую считает исполнением воли Аполлона. Он говорит:
"Таким образом, афиняне, я защищаюсь теперь вовсе не ради себя, как это может казаться, а ради вас, чтобы вам, осудив меня на смерть, не лишиться дара, который вы получили от бога. Ведь если вы меня казните, вам не легко будет найти еще такого человека, который попросту — хоть и смешно сказать — приставлен богом к нашему городу, как к коню, большому и благородному, но обленившемуся от тучности и нуждающемуся в том, чтобы его подгонял какой-нибудь овод. Вот, по-моему, бог и послал меня в этот город, чтобы я, целый день носясь повсюду, каждого из вас будил, уговаривал, упрекал непрестанно". (30 E)
Афинские судьи привыкли к тому, что обвиняемые умоляют их о пощаде и снисхождении. Сократ понимает, что его дерзкая речь раздражает их, что он играет со смертью, но верность своему призванию сильнее страха. Он говорит судьям:
"Поистине афиняне дело обстоит так: где кто занял место в строю, находя его самым лучшим для себя, или где кого поставил начальник, тот там, по моему мнению, и должен оставаться, несмотря на опасность, пренебрегая и смертью, и всем, кроме позора. А если бы после того, как меня ставили в строй начальники, выбранные вами, чтобы распоряжаться мной, — так было под Потидеей, под Амфиполем и под Делием, — и после того как я, подобно любому другому, оставался в строю, куда они меня поставили, и подвергался смертельной опасности, — если бы теперь, когда меня бог поставил в строй, обязав, как я полагаю, жить, занимаясь философией и испытуя самого себя и людей, я бы вдруг испугался смерти или еще чего-нибудь и покинул строй, это был бы ужасный проступок. И за этот проступок меня в самом деле можно было бы по справедливости привлечь к суду…" (28 E)