Следовательно, мы имеем дело с чистым примером экспрессивизма в области содержания: эмпирическая автобиографичность, непосредственная идентификация читателя с другим человеком, победа индивидуального над типичным. Можно ожидать, что подобным явлениям будет соответствовать подобающая, то есть полностью субъективная, форма, однако данный тип поэзии все же далек от эксцессов, к которым приучили нас символизм и авангард. Мы видели, что индивидуальный талант сражается с двумя соперниками: с традицией, для которой важно соблюдение унаследованных от прошлого обычаев, и с общими представлениями, которые сопротивляются изменению привычного порядка вещей. Теоретически романтическая поэтика избавляется и от того и от другого; на самом деле тексты не расстаются со всем этим окончательно по крайней мере до второй половины XIX века, как если бы подобная лирика с глубоко субъективным содержанием стремилась достичь равновесия с традицией и с окружающим миром, соглашаясь на реформы. Когда мы пытаемся вообразить идеальный тип романтической поэзии, мы думаем о форме
Цельность, уверенность, сдержанность – очевидно, это качества, которые мы апостериори признаем в эпоху, когда они перестают быть чем-то само собой разумеющимся, когда обладавший ими индивидуум сходит со сцены334
. Дезинтеграция субъекта вполне очевидное явление, однако не менее очевидны последствия отсутствия уверенности и сдержанности. Давно уже поэзия и поэтики XX века приучили нас к металитературному топосу – замешательству, стыду, скандалу, связанным с сочинением стихов. Это не общее место, речь идет о целом семействе тем, к которым часто возвращаются и которые существуют в двух разных формах: первая – эйфорическая и экспрессивистская, вторая – дисфорическая и сумеречная. Вероятно, последняя больше всего распространена в нашей национальной культуре: от Гоццано до Джудичи – многие итальянские поэты писали в своих стихах о том, как это стыдно – писать стихи. Среди литературных жанров только лирика сталкивается с подобным явлением, почему – нетрудно понять. Поэты могут публично рассказывать о собственном опыте, и поэтому их голос становится голосом замешательства, которое интеллектуалы испытывают в присутствии тех, кто занят настоящим трудом. Гоццано открыто противопоставляет свою «vita sterile, di sogno» («бесплодную, похожую на сон жизнь») «vita ruvida, concreta», которую ведет «mercante inteso alla moneta» («грубой, конкретной» жизни «торговца, который только и думает, что о деньгах»)335; Джудичи сравнивает робость стихотворца с равнодушием того, кто, проведя целый день за тяжелой работой, не испытывает ни малейшего желания читать стихи: