Ну да ты живешь под шум болтовни / под звук стихов и прочей / ерунды которую / ты к тому же мечтаешь печатать в газетах – а ты взгляни на меня // взгляни на него который в этот вечерний час после целого / рабочего дня а тут являешься ты бодренький / взгляни на нас и подумай / нужно нам это или как
Но дело не только в этом: если, с одной стороны, поэт испытывает тот же стыд, что и всякий интеллектуал, то, с другой стороны, среди всех интеллектуалов поэт испытывает наибольшее чувство вины. Помимо гибриса креативности он расплачивается за гибрис самовыражения: претензия говорить от первого лица, рассказывать о себе публично, претензия на то, что читатели обнаружат универсальную истину в частной жизни того, кто равен им. Имплицитно или эксплицитно подобный эксгибиционизм воспринимается как агрессия или обида. То же замешательство мы обнаруживаем в экспрессивистском, отчасти эйфорическом варианте нашей темы: Пазолини неоднократно говорил о скандальном удовольствии исповедоваться в стихах – он обнаружил это, когда писал «Религию моего времени». Но и независимо от его случая, во многих отношениях исключительного, нельзя отрицать, что оправдание лирической поэзии для существенной части авторов XX века является проблемой.
Решить ее можно многими способами, противоречащими друг другу. Гоццано придумал способ, который в нашей литературе стал популярным: его поэзия остается эгоцентричной, однако первое лицо относится к себе с иронией или подчеркивает свое маргинальное положение. Пазолини доводит до совершенства противоположную тенденцию: первое лицо воспринимает себя всерьез, встает в центре сцены и, приспосабливаясь к своему времени, ведет себя как типичный поэт-романтик. Тем не менее стремление к самовыражению у него настолько сильно, что он нарушает все правила, все границы: желая порассуждать о судьбах всех людей, Пазолини часто заканчивает тем, что принимается рассуждать о себе; пытаясь установить для себя жесткие метрические схемы, он невольно сам же их нарушает337
. Две очень непохожие поэтики, которые я описал, выбрав двух показательных авторов, на самом деле не столь далеки друг от друга, как кажется: это два противоположных способа реагировать на утрату равновесия, которое наш исходный архетип, романтическая лирика, умело поддерживала. В первом случае берущий слово осознает, что у него нет права чувствовать себя настолько важным; во втором случае самовыражаться означает нарушать правила общественной жизни, как если бы утверждение себя и собственного стиля происходило3. Экспрессионизм и сумеречная поэзия
Следовательно, можно описать силовое поле современной поэзии, используя как ориентир лирический романтизм и пытаясь понять, как меняется представление о действительности и «я» начиная со второй половины XIX века, когда поэту становится все труднее сохранять уверенность и сдержанность, присущие подобному пониманию исповеди. Возникшие в результате кризиса лирического романтизма периферийные области нашего силового поля расходятся, ветвясь, от центра к краям, при этом их почти всегда определяют через отрицание – это понятно, если вспомнить некоторые из самых громких заявлений («говорящий исчезает поэт», «пропажа индивидуальности»), в которых нетрудно узнать поставленные с ног на голову заявления романтиков.