Но это тоже история, и слишком крупные вложения в нее чреваты серьезными издержками. Характерной чертой этой истории, возможно, является даже не ее правдивость как таковая, а разочарование, которое она открывает, чувства предательства и фрустрации, которые она выражает, ее первобытный крик о несправедливости, которая всё ещё мучает нас, паранойя, выраженная в нежелании быть пойманной на наивной вере в мечту о «сексуальной свободе», которую распространяют те, кто когда-то был достаточно глуп, чтобы поверить в нее, будь то из личных или общественных побуждений. Это разочарование можно также рассматривать как нечто естественное для логики освобождения, поскольку чрезмерная вера в моменты освобождения (особенно когда они пережиты когда-то в прошлом или кем-то другим) по сравнению с современными практиками свободы (которые должны осуществляться нами – пусть не в совершенстве – в настоящем) неизбежно приводит к разрушению надежды на то, что кто-то где-то мог и должен был добиться нашего освобождения (или поддержать его), но потерпел неудачу. Возможно, как гласит история, нам даже хуже от чужих усилий, поскольку теперь мы вынуждены устраиваться на руинах их мечты, в антиутопическом разочаровании. Этот нарратив может быть почти религиозным в своей скорби по потерянному Эдему и поиске виноватых. (Он может быть особенно болезненным, если исходит из феминистских кругов и предоставляет еще одну возможность обвинить праматерей в том, что они были недостаточно хороши, или пожалеть их за то, что навалившиеся на них силы оказались слишком мощными, чтобы им противостоять.)
Если сексуальный оптимизм означает всеобщую убежденность в том, что секс, желание и удовольствие по сути своей хороши, целительны, способны придать сил, несут в себе политический заряд и вообще представляют собой некоторое единое целое, я тоже отвергаю его. В том, чтобы превращать секс в центральный вопрос политической повестки, кроются серьезные изъяны; отчасти из-за его предполагаемой аморальной природы, отчасти потому что всё, что выдается за необходимость, неизбежно вызывает неприятие, а отчасти потому что значимость и важность секса разнится от человека к человеку и меняется в течение жизни. Заявление о том, что секс – однозначное благо, и его должно быть в нашей жизни больше, рано или поздно разбивается о знаменитую остроту квир-теоретика Лео Берсани: «Великая тайна секса в том, что большинству людей он не нравится». Более того, те, кто полагали, что оргазматроны Райха или квир-оргии приведут к гибели капитализма или фашизма, всегда недооценивали возможную связь между удовольствием, желанием, капиталом и властью (в отличие от Жиля Делёза и Феликса Гваттари: «Сексуальность повсюду – в том, как бюрократ ласкает свои досье, как судья вершит суд, как бизнесмен направляет потоки денег, как буржуазия измывается над пролетариатом и так далее… Флаги, нации, армии, банки связывают много людей»). И, Бог свидетель, капитализм обладает поразительной способностью «поглощать освободительный импульс» и добавлять Inc., как только первые леопарды ворвутся в храм, чтобы выпить до дна содержимое жертвенных сосудов.
Но в том-то и дело – мы это уже проходили и не раз. Ничто не остается в авангарде навсегда; нужно продолжать движение. Если бы пришлось судить о возможностях эмансипаторного (или просто ценного) опыта по тому, были ли какие-то его элементы присвоены, осквернены, вызывали ли они какую-то негативную реакцию или были лишены своего радикального значения, проданы, куплены, выведены на рынок и т. д. – то вся жизнь прошла бы без какого-либо ощущения открытия, изобретения, развития или избавления. Популярная, спонсируемая корпорациями массовая культура всегда будет казаться «симулякром свободы» или «рыночным представлением о „расширении возможностей“», потому что