Поскольку «согласие» – столь важный термин в дебатах о сексуальности и порнографии среди феминисток, я хочу уточнить, что в некоторых ситуациях согласие имеет значение именно потому, что подчеркивает отношения подчинения. Тем не менее оно часто используется – на мой взгляд, неудачно – для легитимации действий в относительно эгалитарных условиях. Так, например, феминистски оправдывают садомазохизм, упирая на «сознательный» характер сексуальной активности; таким образом они выражают тревогу о том, что явное проявление сексуального превосходства или неравенства может заслонить взаимное желание этой практики. Но это выражение вместо того, чтобы снять тревогу, вероятно, усиливает ее, вытаскивая на поверхность призрак неравенства, скрытый в языке согласия. Почему бы не сказать «это её желание», вместо «она согласилась на то, что может показаться насилием над ней»? Почему согласие – это единственный язык, доступный нам для взаимного соглашения, не являющегося договором. И о чем говорит эта языковая несостоятельность?
Как предполагает Браун, за пределами согласия и узаконенного подчинения лежат практики свободы более высокого уровня, о чем свидетельствует другое, всё еще радикальное утверждение: «Это ее желание». (Вспомните статью «Четыре волшебных слова» секс-колумниста Дэна Сэвиджа, который призывает гетеросексуалов учиться у геев: «Что тебе обычно нравится?») Грейс жалуется, что Ансари снова и снова спрашивал ее: «Где бы тебе хотелось со мной потрахаться?» – вопрос, на который, по ее словам, Грейс было сложно ответить, потому что она «вовсе не собиралась с ним трахаться». Я понимаю, что он мог пропустить один важный этап (или даже несколько); я понимаю, что ей, возможно, было трудно указать на это. Но если кто-то снова и снова спрашивает нас о том, чего мы хотим, а мы не можем ответить, мне кажется, у нас впереди еще очень много работы. Другие могут учиться больше помогать нам, чем мешать. Но, по сути, это работа, которую никто не может сделать за нас. Отчасти потому, что сказать «нет» трудно, но так же трудно сказать и «да», особенно если такой ответ предполагает нечто иное или нечто большее, чем покорность.
Я хочу немного поговорить о времени, памяти, сексе и свободе; если бы я могла (а я знаю, что не могу, по крайней мере, не в полной мере), я бы хотела поговорить об этом в отрыве от мизогинного образа гарпии-обличительницы, которая ночью якобы добровольно (или, по крайней мере, молчаливо) соглашается на секс, а на следующее утро (или десять лет спустя) подает в суд, а также в отрыве от коварного вопроса о том, как, когда и чьим воспоминаниям о сексуальных отношениях можно доверять. Я хочу поговорить о времени, сексе, памяти и свободе, потому что мне кажется интересным, что секс может приковать нас к настоящему моменту, предложить нам на мгновение вырваться из безжалостных тисков смыслотворчества, и только в ретроспективе мы можем осознать различные силы, которые привели к возникновению той или иной конкретной ситуации.
Иногда эти силы кажутся чистой магией, например, «Как мы нашли друг друга?», «Как ты узнал о моих чувствах?», «За что мне такое везение?» В других случаях у них более мрачный оттенок, в духе «Почему это случилось со мной (снова)?». Можно оглянуться на события и принятые решения и осознать, что мы были свободнее, чем нам казалось. Но чаще мы чувствуем обратное – мы видим в ретроспективе, как наша жизнь и решения были предопределены, возможно, чрезмерно, какими-то силами и структурами, которые формировали до сих пор нас и тех, с кем сталкивает нас жизнь. Пускай порой нам кажется, что такое переплетение делает нас «менее свободными», мы могли бы рассматривать способность оценивать и переоценивать его с течением времени как самостоятельную практику свободы.