имеет перед этикой ту великую заслугу, что он очистил ее от всякого эвдемонизма. Этика древних была эвдемоникой, этика новейших времен – большею частью учением о спасении. Древние хотели доказать тождество добродетели и благополучия, но последние были как бы двумя фигурами, никогда не совпадающими одна с другой, как бы их ни положить. Новейшие авторы хотели поставить их в связь не по закону тождества, а по закону основания, т. е. сделать благополучие следствием добродетели; но им приходилось при этом призывать на помощь либо иной мир, нежели тот, который можно познать, либо софизмы. Среди древних один Платон составляет исключение: его этика не эвдемонистична, но зато она становится мистической. Напротив, даже этика киников и стоиков – лишь особый род эвдемонизма: чтобы доказать это, у меня нет недостатка в доводах и данных, но моя теперешняя задача не оставляет, конечно, места для этого[150]. Таким образом, у древних и новых авторов, за исключением одного Платона, добродетель была лишь средством для цели. Конечно, строго говоря, и Кант тоже изгнал эвдемонизм из этики больше с виду, чем на самом деле. Ибо он все-таки оставляет еще тайную связь между добродетелью и благополучием в своем учении о высшем благе, где они сходятся в отдаленной и темной главе, тогда как публично добродетель выставляет себя совершенно чуждой благополучию. Невзирая на это, этический принцип является у Канта совершенно независимым от опыта и его уроков, трансцендентальным или метафизическим. Кант признает, что поведение человека имеет значение, выходящее за пределы всякого возможного опыта и именно поэтому представляющее подлинный мост к тому, что он называет умопостигаемым миром, mundus noumenon, миром вещей в себе.