В XX веке США не вели войн на своей территории и в ее ближайших окрестностях. Да и их участие в Первой мировой за океаном было в значительной мере «виртуальным» (не зря же единственный сильный американский роман о той войне «Притча» Уильяма Фолкнера представляет собой парафраз евангельского предания, кое-как втиснутого в современный европейский экстерьер). Зато после войны американские писатели, художники – и в куда больших количествах люди, намеревающиеся таковыми стать, – потянулись в Париж, в вымышленный, никогда не существовавший мир «праздника, который всегда с тобой» (как устремились туда же – и в основном по тем же причинам – тридцать лет спустя аргентинцы). И, оказавшись в Париже, кому-то из них – Хемингуэю и Фицджеральду в первую очередь – удалось реализовать Американскую мечту об успехе. Правда, для последующих поколений более актуальным оказался опыт другого писателя – Генри Миллера (слывшего в двадцатые-тридцатые всего лишь веселым прихлебателем кутящих богачей и небездарным начинающим), – причем не столько сексуальная раскованность Миллера как таковая (хотя ее позже подняли на щит и – в бисексуальном варианте – подхватили битники), а опыт жизнетворчества, то есть опыт обращения с собственной жизнью не как с материалом для творчества (что представляет собой традиционный взгляд на проблему), но как с некой экспериментальной массой, дарованной тебе лично, которой ты сам вправе распорядиться, как тебе заблагорассудится… Впрочем, все сказанное здесь достаточно схематично: жизнь была сложной и многообразной; уже в тридцатые годы складывались биографии и происходили драмы, вполне способные вписаться в позднейший контекст. Достаточно в этой связи упомянуть имя Натанаэла Уэста талантливого писателя, погибшего в автокатастрофе, когда он мчался на похороны Фицджеральда.
Гражданскую войну в Испании американцы тоже восприняли двояко: и как прорыв в подлинную реальность, и как испытательный полигон по воссозданию действительности виртуальной. Эта двойственность особенно наглядна в произведениях Хемингуэя на испанскую тему: в каждом из них возникает своя, не похожая на ту, что в соседнем романе или в пьесе, Испания. Следует упомянуть, что примерно в те же годы самораскрылся в своем истинном значении фабрики грез Голливуд (логическое ударение в этой формуле перешло со второго слова на первое лишь в шестидесятые). И тогда же американские интеллектуалы пережили пик увлечения коммунизмом – в его троцкистской (вдвойне виртуальной) ипостаси.
Вторая мировая война стала для американских диссидентов (употребим это слово без советских и антисоветских коннотаций, потому что, разумеется, все они были диссидентами, а параллельно существовал и «мэйнстрим» – главный поток, по которому, когда бездумно, когда осознанно, плыло подавляющее большинство американцев) предпоследней попыткой прорыва в реальность. Галлюциногенный и сам по себе (без палочки-выручалочки наркотиков) американский мир – Pax Americana – уже складывался, костенел, становился не только неподъемным, но и незыблемым. И вдруг – война, кровь, потери… Подвиги… Но – вот уж воистину подарочек из виртуальной действительности – атомная бомба перевернула мир, сделав, в частности, невозможным спонтанное перерастание Второй мировой в третью (к чему имелось тогда множество предпосылок) и предоставив молодым американцам унизительное право гибнуть в локальных заморских войнах – в корейской и вьетнамской, – от чего они, впрочем, всеми правдами и неправдами старались уклоняться. И само это уклонение означало бегство от реальности, хотя порой и находило обоснование в теории гражданского неповиновения Торо.
Случайно или нет, но единственно подлинно великое американское искусство, переходящее из виртуальной действительности в подлинную, – негритянский джаз – если и не строится на употреблении наркотиков, то замыкается с ним в единый контур.
А лучшим американским романом о Второй мировой – и лучшим американским романом о войне вообще – оказались не «Нагие и мертвые» Нормана Мейлера и не «Отныне и во веки веков» Джеймса Джонса, а «Уловка-22» Джозефа Хеллера, в котором «сдвинуто» все – и война, и ее участники, и позиция автора, – так что в итоге так и остается непроясненным, какой из этих «сдвигов» первоначален, а какие – лишь производные от первоначального.