В дворцовом садике Тиест заметил еще одного персонажа драмы, неожиданно превратившегося из главного героя в статиста и отодвинутого на задворки действия. Речь идет об Эгее. Он сидел на некотором удалении от Этры и Ксении и внимательно наблюдал за ними. Тиест преодолел инстинктивное желание сказать ему какую-нибудь колкость, благоразумно решив, что время для этого еще придет, а сейчас лучше всего держать под контролем ситуацию и не провоцировать участников драмы, даже исполняющих роль статиста, на неадекватные поступки.
— Доброе утро, царь, — почтительно произнес он, подойдя к Эгею.
Тот настороженно взглянул на него, ожидая очередной гадости, и не сразу ответил:
— Доброе утро, принц.
— Хотелось бы, царь, чтобы оно действительно было добрым и, прежде всего, для моего брата, для Антии и для Этры. Признаюсь тебе, те несколько дней, которые я провел в Трезене, внесли в мою душу успокоение и, можно сказать, гармонию.
Лишенный дара речи, Эгей глядел на Тиеста широко раскрытыми глазами.
— Да, да, царь, только тут я, наконец, осознал, чего мне до сих пор не хватало. Не хватало мне семейного тепла и уюта, той прочной гавани, без которой не может быть стабильности в жизни. И вот, что я решил — хочу отправиться в Дельфы и вопросить оракула Аполлона, как умилостивить богов, чтобы они даровали мне такую же прекрасную супругу, как Антия, и ту пристань, где я мог бы бросить свой якорь. Я завидую по-хорошему своему брату и как бы мне хотелось, чтобы мир и благополучие в этом доме сохранялись незыблемо.
— Не знаю, что тебе и ответить, принц. Мои желания полностью совпадают с твоими.
— Вчера у нас был изумительный вечер. Поэма Ардала великолепна. Она очень красива и исполнена глубокого смысла. Реальность и сверхреальность удивительным образом соединились в ней и порой трудно сказать, где действительность, а где прозрение и полет фантазии поэта. И самое поразительное, что герой поэмы сразу же после ее прочтения неожиданно появился среди нас, как бы перейдя из одной реальности в другую. Всю ночь я думал об этом. И вот о чем я хочу спросить тебя — как ты полагаешь, Арис поэмы и Арис, представший перед нами воочию, одно и то же лицо?
— У тебя в этом есть сомнения?
— Нет, конечно, но я другое имею в виду — в какой степени они совпадают друг с другом. Где проходит водораздел между реальностью и поэтическим вымыслом? У меня нет оснований не доверять Ардалу и сомневаться в том, что Арис сын вифинского царя. Он мог совершить плавание в Понт Евксинский и за Геракловы столбы. Он мог побывать в гостях у италийской Сивиллы. Но что касается прикованного Прометея, то я слышал от моряков, что это, всего-навсего, причудливая скала, напоминающая по своей форме гигантского человека, и в ней вьют гнезда орлы, так что при известной доле воображения можно представить себе, что они прилетают клевать печень низвергнутому титану. Нимфа Галатея — в лучшем случае, царица какого-нибудь островка. Однако вращающийся остров и неподъемная жертвенная чаша — это уже абсурд, абсурд, на который поэт, конечно, имеет право. Но имеет ли на него право Арис? Думаю, что в тот момент, когда Ардал представил его Питфею и его гостям как героя своей поэмы, ему следовало бы, все же, несколько дистанциироваться от образа, созданного поэтическим воображением. Он мог бы, например, сказать собравшимся в мегароне: «Да, я Арис, но вы сами понимаете, насколько относительна и условна моя связь с тем великим скитальцем, которого под моим именем столь блестяще воспел Ардал!» Но он ведь не сказал этого! Он промолчал, сознательно или несознательно вводя в заблуждение доверчивые души... Ты догадываешься, кого я имею в виду? Так настоящие мужчины не поступают и вряд ли так поступил бы герой поэмы Ардала. Ты не согласен со мной?
— Трудно с тобой не согласиться.
— Скажу откровенно, царь, мне бы очень не хотелось, чтобы мир и благоденствие в семье Питфея, которые произвели на меня столь отрадное впечатление, были нарушены.
— У тебя есть какие-то предложения?
— Нет. Но я знаю, как ты любишь моего брата, Этру и Антию, а потому считаю своим долгом заверить тебя, что являюсь твоим союзником.
Тиест встал и отвесил церемониальный поклон Эгею, который затем долго в недоумении смотрел вслед отходившему от него принцу. И было с чего придти ему в замешательство — взаимная личная неприязнь и репутация Тиеста как отъявленного интригана, естественно, не могли внушить Эгею доверия. Он инстинктивно чувствовал подвох. Но какой подвох? В чем смысл неожиданного маневра Тиеста? По доброте душевной, конечно же, ему хотелось верить в чистые помыслы брата своего друга. Но жизнь, слишком часто преподносившая афинскому царю неприятные сюрпризы, побуждала его к осторожности.