Истекали пятые сутки с того дня, когда по приказу барона фон Нагеля гестаповцы взяли шестьдесят бельгийских заложников. Пять тревожных дней и почти бессонных, мучительных ночей провела Марина в тяжелых раздумьях. Мысли ее то путались, когда искала выход из создавшегося положения и до головной боли думала, каким образом спасти невинных людей, то обретали удивительную четкость, когда склонялась к решению явиться в военную комендатуру и во всем признаться. Пять суток оказались сроком, достаточным для того, чтобы с небольшого расстояния времени относительно спокойно взглянуть на совершенное, оценить то, что произошло после убийства фашиста. Трагедия заложников, жизнь которых теперь по существу находилась в ее руках, заставляла по иному осмыслить свой поступок. И, осмысливая его, она упрекала себя в том, что не предусмотрела подобного исхода. Но могла ли она допустить мысль, что фашисты поступят так бесчеловечно и жестоко? Тревожная жизнь последних пяти дней, драматические переживания заострили черты ее лица, поугасили в глазах жизнерадостный огонек и только изредка он еще вспыхивал, когда она оказывалась с детьми. Однако даже этого материнского счастья Марина долго не выдерживала, слезы, набегавшие на глаза, вынуждали ее уединяться, чтобы успокоиться, не впасть в отчаяние. Она проявила невиданное для нее мужество, но при этом оставалась женщиной и матерью со всеми свойственными ей слабостями характера. И все же она старалась быть сильной не только для того, чтобы в драматической обстановке владеть собой, но и для того, чтобы в семье оставаться заботливой женой, любящей матерью и виду не подавать, что убила фашиста. До поры, до времени она оберегала семью от страшной вести, и тем самым ограждала себя от расспросов отца, мужа, от их сочувствия и переживаний, которые ничем бы не помогли, а еще больше осложнили ее душевное состояние. И от того, что ценой невероятных усилий ей удавалось все-таки поддерживать в семье спокойствие, обычный ритм жизни, в какой-то мере ей было легче.
С замиранием сердца она следила за сообщениями газет о судьбе заложников. Но самыми казнящими были для нее обращения по радио их жен и детей к убийце Крюге. Они требовали, умоляли убийцу спасти их мужей и отцов от неминуемой гибели — явиться с повинной. Кровь стыла от этого в ее жилах и она готова была немедленно отправиться в военную комендатуру, в гестапо, только бы прекратить мученья тех, кто невыносимо страдал из-за ее промедления, остановить нагнетаемый фашистами драматизм в Брюсселе. И она осуществила бы свой благородный порыв, если бы не полковник Киевиц и Деклер, которые до последнего момента стремились удержать ее от преждевременного шага, сделать все, чтобы женщина не попала в руки палачей.
Квартира Марины медленно погружалась в сумерки. Лучи заходящего зимнего солнца уже начали скрываться за крышами высоких домов. Было тихо и тоскливо. Деклер поднялся из-за стола и, сделав несколько шагов по комнате, продолжил ранее угасший разговор.
— Движение Сопротивления категорически против вашей явки в военную комендатуру. Мы не можем допустить, чтобы вас уничтожили фашисты. Вы сами не понимаете, что вы сделали для Бельгии, для бельгийцев! Я совершенно убежден, что пройдут годы, и благодарные вам бельгийцы при встрече с вами будут снимать шляпы в знак огромного уважения и признательности.
Марина сидела за столом и молчала. Поставив на край стола локти и подперев ладонями лицо, она прищурила веки и смотрела в окно на угасающий день, будто прощалась с ним.
— Наконец, против вашей явки в военную комендатуру полковник Киевиц и я, — подчеркнул Деклер, надеясь своим авторитетом и авторитетом Киевица убедить Марину.
— Но шестьдесят заложников ждут мое решение, — ответила Марина. — Шестьдесят жизней фашисты поставили на колени перед смертью. — Она положила руки на стол, посмотрела на Деклера с упреком и в ее глазах появилось выражение непреклонности. — Заложников казнят и осиротевшие семьи всю жизнь будут проклинать женщину, которая нашла в себе мужество убить фашиста, но лишилась смелости признаться в этом. Они будут проклинать меня за трусость, и я каждый день и час буду чувствовать эти проклятия, всю жизнь считать себя виновной перед ними.
Голос ее, сначала тихий, раздумчивый, набрал силу и зазвучал убежденно. Лицо ее дышало осознанной решимостью, рожденной той болью, которая переполняла сердце с первых дней взятия фашистами заложников.