Читаем Обратный перевод полностью

После длительной экспозиции тех отношений, какими сложились они в рассказе поначалу, начинает обнаруживаться тот, собственно, чисто психологический процесс, который глубоко переделывает каждое из действующих лиц. Он, этот процесс, и сам феномен нигилизма преобразует в нечто психологическое. Герта в конце концов отшатывается от нигилизма, так как в семье Ульрихсов обнаруживает его в жизненно-практическом — обостренном и почти пародийном виде. Однако если нигилизм можно наблюдать в самой атмосфере семейства, то он вроде бы уже и не должен был бы иметь что-либо общее с мировоззрением, с реализмом, естественностью и эгоизмом как принципами. Это другая, как бы антропологическая, заложенная в человеческой натуре как ее возможность грань нигилизма. В семействе Ульрихсов Герта застает нечто подобное первобытной естественности отношений: «Кто приходил, был другом дома, его сердечно принимали, и он мог вести себя как хотел; но если он не приходил, его не звали. Жизнь протекала радостно, пестро, возбужденно. Что признавалось тут остроумием, поэзией, глупостью, абсурдом, гнусностью, то считалось таковым и во всем городке. Они были боги земли — дух они объявляли фосфором, романтизм —' чушью, свободу воли — детской побасенкой, и титанический взлет заключался в их словах: надо бы, чтобы каждый всецело был сам собою, и поступать следует согласно своей природе. Такие положения можно было разуметь и расширительно: все наши идеи — абдоминальные рефлексы, каковые в виде дагерротипов постепенно отпечатляются в нашем мозгу и наконец откладываются в виде нашей традиционной бессмыслицы — в форме морали, религии, философии» (208: 33 — 239: 4), — вот и начатки материалис-тически-естественнонэ/чного нигилизма, но только у Гуцкова они выведены не из культурной истории, а только как бы из психологической атмосферы одного дома, одного семейства, и Гуцков явно не чувствует тут никакой более глубокой общей тенденции. Итак, морадь, религия, философия — все это в конечном итоге произведено животной природой человека, и все это есть бессмыслица, — салонный нигилизм Константина Ульрихса, можно думать, только потому не обязан формулировать какие-либо общие принципы, что они служат для него самой первоначальной подкладкой жизни — это его домашние принципы, невесть откуда свалившиеся на умное и ученое семейство.

Герта начинает испытывать испуг перед этим «хаосом» (239: 24) и таким «идеалом свободного самоопределения», «ничем не сковываемого существования согласно естественным условиям»; она увидела тут «мир без предрассудков — тот, о каком она так часто говорила с отцом и со

CBoeä молодой матерью* (240: 12–13); сама себе она стала представляться «тяжелой и свинцовой пред такой легкокрылостью и подвижностью» (240: 12–13). В отличие от Герты, Фрида, воплощение Поэзии, «не ищет последних оснований» (241: 18), «презирает музыку, потому что не училась ей» (242: 4–5), не любит танцевать, потому что танцует в жизни, а в танце лишена грациозности (242: 5–6); она судит о книге, прочитав в ней три страницы (242: 2).

Таким образом, центральная часть повествования отведена внутреннему, психологическому испытанию нигилизма; каждый персонаж из этого испытания выходит иным, переделанным, преображенным по мере своего намеченного характера. Этот процесс поверки привел и к открытию — почти не замеченному самим писателем — нового нигилизма естественнонаучного толка, — вот он уже сложился, но о перспективах такового Гуцков, можно предположить, почти не догадывался. Этот же процесс привел и к оформлению нового, вторичного, обобщенного нигилизма как своего рода общечеловеческой установки — того нигилизма, о которым пробовал что-то сказать защитник эксминистра и о котором удачнее сказал от своего имени писатель уже в начале третьей главы рассказа:

«Та эпоха, незадолго до февральских дней 1848 года, во многих отношениях была свободнее от предрассудков, чем наша теперешняя. В те времена думали лишь об идеальных переворотах. И лишь позднее, когда на опыте узнали, что революции совершаются не в лайковых перчатках, воцарилась господствующая ныне антипатия к любому дельному взгляду на жизнь и на мораль, антипатия, какой в прежние времена не знали даже и в кругах, крайне заинтересованных в сохранении существующих порядков» (203: 24–42).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Москва при Романовых. К 400-летию царской династии Романовых
Москва при Романовых. К 400-летию царской династии Романовых

Впервые за последние сто лет выходит книга, посвященная такой важной теме в истории России, как «Москва и Романовы». Влияние царей и императоров из династии Романовых на развитие Москвы трудно переоценить. В то же время не менее решающую роль сыграла Первопрестольная и в судьбе самих Романовых, став для них, по сути, родовой вотчиной. Здесь родился и венчался на царство первый царь династии – Михаил Федорович, затем его сын Алексей Михайлович, а следом и его венценосные потомки – Федор, Петр, Елизавета, Александр… Все самодержцы Романовы короновались в Москве, а ряд из них нашли здесь свое последнее пристанище.Читатель узнает интереснейшие исторические подробности: как проходило избрание на царство Михаила Федоровича, за что Петр I лишил Москву столичного статуса, как отразилась на Москве просвещенная эпоха Екатерины II, какова была политика Александра I по отношению к Москве в 1812 году, как Николай I пытался затушить оппозиционность Москвы и какими глазами смотрело на город его Третье отделение, как отмечалось 300-летие дома Романовых и т. д.В книге повествуется и о знаковых московских зданиях и достопримечательностях, связанных с династией Романовых, а таковых немало: Успенский собор, Новоспасский монастырь, боярские палаты на Варварке, Триумфальная арка, Храм Христа Спасителя, Московский университет, Большой театр, Благородное собрание, Английский клуб, Николаевский вокзал, Музей изящных искусств имени Александра III, Манеж и многое другое…Книга написана на основе изучения большого числа исторических источников и снабжена именным указателем.Автор – известный писатель и историк Александр Васькин.

Александр Анатольевич Васькин

Биографии и Мемуары / Культурология / Скульптура и архитектура / История / Техника / Архитектура
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней

Читатель обнаружит в этой книге смесь разных дисциплин, состоящую из психоанализа, логики, истории литературы и культуры. Менее всего это смешение мыслилось нами как дополнение одного объяснения материала другим, ведущееся по принципу: там, где кончается психология, начинается логика, и там, где кончается логика, начинается историческое исследование. Метод, положенный в основу нашей работы, антиплюралистичен. Мы руководствовались убеждением, что психоанализ, логика и история — это одно и то же… Инструментальной задачей нашей книги была выработка такого метаязыка, в котором термины психоанализа, логики и диахронической культурологии были бы взаимопереводимы. Что касается существа дела, то оно заключалось в том, чтобы установить соответствия между онтогенезом и филогенезом. Мы попытались совместить в нашей книге фрейдизм и психологию интеллекта, которую развернули Ж. Пиаже, К. Левин, Л. С. Выготский, хотя предпочтение было почти безоговорочно отдано фрейдизму.Нашим материалом была русская литература, начиная с пушкинской эпохи (которую мы определяем как романтизм) и вплоть до современности. Иногда мы выходили за пределы литературоведения в область общей культурологии. Мы дали психо-логическую характеристику следующим периодам: романтизму (начало XIX в.), реализму (1840–80-е гг.), символизму (рубеж прошлого и нынешнего столетий), авангарду (перешедшему в середине 1920-х гг. в тоталитарную культуру), постмодернизму (возникшему в 1960-е гг.).И. П. Смирнов

Игорь Павлович Смирнов , Игорь Смирнов

Культурология / Литературоведение / Образование и наука