Но Газданов замечает, что Сирин – уникальное явление. По большому счету он – особый человек, «чрезвычайно редкого вида дарования», писатель, сумевший существовать «вне среды, вне страны, вне всего остального мира»[341]
. Если другие живут «ни в каком месте», «ни в каком мире», то он научился жить «вне среды, вне страны, вне всего остального мира». При этом у него есть некий «пункт отправления» (point de départ), только для него и годный. Это путь погружения в свой мир, в собственную личность до тех страшных пределов, где она оказывается исчерпанной, превращается в ноль, в точку, и начинается мир галлюцинаций. Но на самом деле все они опробуют этот путь. Все, подобно Сирину, начинают «рыть» внутрь себя. Мы видим и в творчестве Поплавского, и Сирина, и Газданова погружение в мир подсознательной жизни, дохождение до пределов логоса, до смертных пределов. Страшные слова сказал В. Варшавский от имени всего поколения, точные, как будто забил гвозди в крест распятия эмиграции: даже идеально он, писатель, не находится «ни в каком месте», лишь в иллюзорном мире, с конечным погружением в себя. Вот и вся разница между стариками и молодыми. Те, сквозь толщу достаточно прозрачной воды стараются разглядеть Атлантиду ушедшей на дно своей старой цивилизации. А эти смотрят в «рюмку с абсентом» в «Ротонде»…При этом избираются разные тактики. Поплавский предпочел «уход», фактически покончив с собой; Газданов – стоический экзистенциализм, который будет преодолеваться неким спасительным симбиозом буддизма и, главным образом, масонской утопии. Сирин ушел из русской культуры, русского языка, но остался вечно и проклято связанным с родным языком, своей оставленной землей, чему свидетельством его замечательные стихи «Расстрел» (Берлин, 1927):
Это был один из шансов. И навязчивая идея. Сирин тоже был
Все они пережили искушение смертью. В литературоведении стало привычным говорить об экзистенциализме как философии тупика этого поколения. Мне кажется, здесь что-то еще более трагическое, чем мировоззренческий кризис. Более глубокие пропасти.
Адамович писал: «У Набокова перед нами расстилается мертвый мир, где холод и безразличие проникли так глубоко, что оживление едва ли возможно»[344]
. И поясняет: у Набокова атрофировано эротическое измерение жизни. Но мотив бесплодия, «пустоты творящего чрева», старчества до времени – общий мотив. Не случайно и З. Гиппиус, как вспоминает Адамович, называла «молодых», не без издевки, «подстарками»[345]. Мотивы умирания, разложение, виды смерти – этими темами одержимы все. Мертвенность блистательного Набокова отмечали многие. Точно так же, как все отмечали особую упорно сопротивлявшуюся умиранию витальную силу Газданова, в творчестве которого идет жестокий и роковой поединок жизни и смерти.Лучший, на мой взгляд, роман Газданова – «Призрак Александра Вольфа» – роман-метафора, распространяющаяся на все поколение. Это было недострелянное поколение, они все могли быть убиты. Каким-то образом выжили, доехали, но все тяжело раненные, в метафорическом смысле. Согласно одной из мифологем – универсалий, недоубитый человек – это ненормальность, аномалия, которая портит жизнь, и сам человек мается в этой жизни. Потому, в конце концов, происходит убийство (доубиение) в «Призраке Александра Вольфа»: нельзя жить полутрупом и полутрупу.
С. А. Кибальник убедительно выявил в физическом облике и в характере творчества Вольфа аллюзии на Набокова[346]
. В то же время выстрел в Вольфа – это выстрел и в оборотня, и в себя, чтобы убить в себе гниющий труп и возродиться[347].