Собрание открыл краткой речью Мартон Ковач, после чего предоставил слово Пастору.
Услыхав свое имя, Дюла резко поднялся и вышел на самый край сцены. Он остановился в правом ее углу, широко расставив ноги, словно готовясь к схватке.
Речь свою Пастор начал очень тихо. Первым делом назвал тех, что на протяжении столетий вновь и вновь поднимали борьбу за свободу венгерского народа: Дожа, Зрини[30]
, Ракоци, Тамаша Эсе, Кошута, Петефи…Затем сказал о венграх, которые в годы гражданской войны сражались на советской земле за свободу всех народов… Не забыл Пастор и памятный для Венгрии тысяча девятьсот девятнадцатый год и героев Венгерской коммуны.
Когда Дюла заговорил о разделе земли, его голос зазвучал сильнее.
Страшное проклятье произнес Пастор по адресу венгерских господ — он слышал его еще в детстве от деда. А дед узнал его от своего далекого прадеда. С той самой поры, как господа посадили на раскаленный «престол» отважного Дьёрдя Дожа, ходит это страшное проклятье по венгерской земле. И подобно оно не тлеющим под пеплом углям, не мигающему огоньку костра, а живущей в черных тучах молнии, готовой в любую минуту ударить в надменные башни графских дворцов:
«…Да извергнет их гниющие останки венгерская земля и да не осмелится никто даже произнести их позорного имени!»
Пастор задыхался от возбуждения.
Затаив дыхание, слушали его речь гонведы.
Лицо оратора пылало огнем, когда, положив правую на сердце, давал он слово до последней капли крови бороться за свободу родины.
— К оружию! К оружию! — крикнул кто-то из гущи рядов.
— К оружию! К оружию! — эхом отозвались сотни голосов.
Все повскакали с мест, захлопали, затопали ногами.
— К оружию! К оружию! — стоял всеобщий крик.
Наконец буря утихла. Но после короткой передышки поднялась с удесятеренной силой.
— К оружию! К оружию!
Когда зал окончательно успокоился и Пастор опустился на свое место между Ковачем и Шебештьеном, слова попросил Берци Дудаш.
— Опять услышим о милостивом герцоге, — шепнул кто-то за спиной Балинта.
Однако бывший батрак заговорил на этот раз совсем по-иному.
Сначала Дудаш запинался, но очень быстро с этим справился и вместо «милостивого» поминал теперь лишь «кровожадного» герцога.
Высокий крепыш с медлительными движениями, он тяжело ворочал языком, а разгоряченные чувства неслись стремительным потоком, так что речь за ними поспевала с трудом. Порой, не сразу найдя нужное слово, Дудаш замолкал и только высоко взмахивал своим увесистым огромным кулаком, словно перед ним воочию стоял пресловутый герцог. Ораторствуя, Дудаш произносил слова, которые прежде не встречались в его речи.
— Да будет проклят и тот подлец, — закончил он свое выступление, — который уйдет на покой, прежде чем мы уничтожим последнего кровососа из господ, этих гнусных паразитов на измученном теле бедняка-мадьяра.
Мосле Дудаша выразили желание выступить еще четырнадцать человек. Правда, ни один из них уже не сказал ничего нового. Вместо того чтобы прояснять мысль и нагнетать чувства, речи начинали всех утомлять.
Когда желающих говорить больше не оказалось, на сцену поднялся капитан Тулипан. Ему захлопали. Тулипан улыбнулся, пригладил правой рукой усы и шагнул вперед, на то самое место, откуда произносил свою речь Пастор. Недолго смог он выстоять неподвижно на месте. Не прошло и двух минут, как он уже бегал взад и вперед по сцене и продолжал эту беготню до последнего слова своего выступления.
Капитан не ораторствовал, он как бы беседовал с гонведами.
Выступал он, в сущности, по тому же вопросу, по которому говорил и Пастор. Но делал это на свой собственный лад. Фантазия советского капитана из венгерской деревни Ижаки летела, не считаясь ни с какими преградами, ни с временем, ни с пространством.
Он то погружался в прошлое, то совершал разведку в будущее, то странствовал по просторам Сибири, то тут же мгновенно переносился на берега Тисы, то он был среди крестьян Дьёрдя Дожа, то в рядах пехотинцев Ракоци или же вместе с патриотами-антифашистами спускался в долину с Карпатских гор. Вот он уже достиг Тисы, а затем вдруг снова очутился на русском севере, в Сибири; заговорил о сегодняшнем дне и о том, как народы своей кровью вписали в историю тысяча девятьсот сорок третий, потом еще раз повернул колесо времени и возвратился в семнадцатый год, к самому себе, военнопленному в Сибири.
В его рассказе эпохи, страны, люди с такой неимоверной быстротой сменяли друг друга, что его слушателям не хватало времени ни приветствовать вновь прибывшего, ни попрощаться с тем, кто уже уходил. Капитан умел так обрисовать в двух-трех словах страну и людей, о которых говорил, что каждый, кто его слушал, как бы видел все собственными глазами.
Тулипан говорил негромко.
В зале стояла немая тишина.
«А мы-то при первом знакомстве считали его вралем», — думал со смущением Ковач.
Все, что рассказывал Тулипан, не допускало никакого ложного истолкования. Приземистый усач говорил, как опытный учитель. Он утверждал, что только свободный человек заслуживает имени человеческого, а свободы достоин только тот, кто смеет и умеет за нее постоять.