Кажется, никогда в жизни Ирена так не уставала, как в эти дни, оставшиеся до премьеры. Ее сводили в баню, принесли чистый сарафан, после чего Ирена почувствовала себя не в пример лучше. Ей даже дали лапти по ноге! Да и узилище ее преобразилось: пол был чисто вымыт, вместо тощего сенника принесена хорошенькая и вполне кокетливая оттоманка, на нее брошена пуховая подушка и тонкое, но вполне чистое стеганое одеяльце. В углу оказались столик и табурет – правда, колченогие, да и Бог с ними, все же не на полу есть, как собаке! Да и сама еда куда как улучшилась, молока и хлеба было теперь вдоволь. Щи, которые Ирена прежде недолюбливала, она теперь хлебала деревянной ложкой с превеликим удовольствием, особенно когда они были забелены кислым молоком или сметаною, а между овощами плавал шматок мяса…
Все эти нехитрые блага пришлось отрабатывать в поте лица: не только репетировать свою роль, но и помогать Жюстине Пьеровне заниматься с другими актерами. Она была опытным постановщиком – заботилась о том, чтобы на помост вовремя выставляли декорации и реквизит, без задержек открывался и закрывался занавес, чтобы актеры выходили на сцену точно в нужный момент (причем именно сами выходили, а не были пинком вытолкнуты!), требовала досконального знания роли, но, как выяснилось, имела самое приблизительное представление о живости игры. «Такое впечатление, – думала Ирена, – что она ставила только Корнеля или Расина!» Актеры, по мнению Жюстины Пьеровны, должны были просто принимать разные позы и декламировать свой текст, изредка сопровождая это деревянными жестами.
Особенно смешно выглядели два лакея, исполнявшие роли этих русских Монтекки и Капулетти: Муромского и Берестова. Они произносили свои реплики с угодливыми поклонами, к которым приучила их жизнь, и даже когда Муромский просил Настю позвать дочь, он раболепно кланялся ей.
Сущей статуей смотрелся и Емеля-Софокл, который даже самые пылкие любовные диалоги произносил с пафосной интонацией, нелепо и ненужно заламывая руки и вращая глазами. Когда Емеля трагическим голосом воскликнул на первой же читке роли:
– Милая Акулина, расцеловал бы тебя, да не смею! – а потом зачем-то заломил руки, Ирена так и покатилась со смеху.
Емеля посмотрел возмущенно, но тут же и сам невольно захохотал, озадаченно почесывая в затылке:
– Да это, вишь ты, Еврипиды с Софоклами из меня так и лезут, так и прут.
– Но ведь сейчас ты не Юпитер и даже не Юлий Цезарь, – сказала Ирена. – Ты – красавец-барин, который привык, что ему ни одна городская красавица не откажет, а тут вдруг какая-то деревенщина нотации читает. – И она важно повторила свою реплику: – «Если вы хотите, чтобы мы были вперед приятелями, то не извольте забываться!» Конечно, ты изумлен, тебе смешно, интересно, и, чтобы не утратить расположения этой девки, ты волей-неволей играешь по ее правилам. Ты должен не руки заламывать трагически, а улыбаться и, наоборот, руки за спину прятать, чтобы невзначай не обнять ее, и глазами играть должен, потому что ты заигрываешь с ней, и в то же время – смотреть на нее с восторгом…
Жюстина Пьеровна проронила смущенно:
– Скажите, пожалуйста, вы в самом деле актриса? Вам приходилось играть на театре?
– Да что вы, – смутилась Ирена. – Просто я очень люблю театр, не раз бывала на спектаклях в Александринском, а также во всевозможных частных и домашних театрах, да и сама участвовала в маленьких пьесках и водевилях.
У Жюстины Пьеровны сделалось несчастное выражение лица. Ирена поняла, что она опасается соперничества и, может быть, уже жалеет о том, что заменила глупую Саньку этой чрезмерно вострой особой. Как бы не нажаловалась Адольфу Иванычу на новую актрису, которая вмешивается не в свои дела! Ирена очень боялась, что управляющий снова посадит ее под замок, поэтому теперь она давала советы актерам только исподтишка, чтобы не слышала Жюстина Пьеровна, слишком уж откровенно в ход репетиций не вмешивалась, однако с изумлением заметила, что и актеры то и дело на нее поглядывают, словно ждут одобрения или замечания. Это заметила и Жюстина Пьеровна, однако, на счастье, старая актриса любила театр больше собственного тщеславия, а потому смирилась с вмешательством Ирены. Кроме того, ну никак нельзя было не заметить, что это идет только на пользу постановке. Жесты у актеров сделались живее, мимика – более непосредственной, исчезли ходульные позы и неестественные интонации, и даже Берестов и Муромский выглядели если и не настоящими барами, то хотя бы напоминали их. Разошелся и Емеля. Одна лишь Матреша продолжала держаться чопорно, и в репликах Насти, обращенных к Лизе, сквозила откровенная ненависть. Жюстина Пьеровна злилась, бранилась, но поделать ничего не могла.
– Дура ты, Матрешка, – улучив минуту, когда никто не слышал, пробормотала Ирена. – Хочешь спектакль сорвать? А кому от этого будет лучше? Мне? Нет, не мне, а тебе и твоему сыну. Мало на вас немец злобствует? Помешаешь спектаклю – обоих плетьми засечет до смерти. И мое заступничество не поможет.