Возможно, сказались революционные гены: среди предков художника по отцовской линии значится Лайош Кошут, лидер Венгерской революции 1848–1849 годов. Возможно, запрос на революцию висел в воздухе. Но все же не каждому студенту-первокурснику, а он только-только начал учиться в нью-йоркской школе визуальных искусств, удается сделать работу, какая войдет во все учебники как концептуалистский манифест: шел 1965 год, ему исполнилось двадцать, работа называлась «Один и три стула». Стул был, так сказать, един в трех лицах: стул как таковой, то есть как обыденная, прозаическая вещь или как реди-мейд, его фотография в натуральную величину и определение слова «стул» в виде увеличенной фотостатической копии параграфа из толкового словаря. Един в трех лицах, един в трех типах знаков по Пирсу, как индекс, икона и символ, един, как едины референт, слово и образ, вернее, вовсе не едины, а напротив, не сводятся одно к другому, и между зазорами — нет, никакой метафизики, никаких пустот и бездн, лишь разные теории референции у конкурирующих школ внутри лингвистической философии. Он сделал целую серию «Один и три» — ряд аналогичных инсталляций с другими повседневными вещами: лопатой, лампой, молотом, — чтобы мысль интерпретатора не заблудилась в ножках стула. Любую работу надлежало делать по инструкции: неизменными были лишь схема расположения элементов в пространстве и словарное определение слова — все остальное, выбор предмета и фотографирование его в выставочном зале, оставалось на усмотрение инсталлятора. Тут можно было бы сказать, что художник, вняв Платону, вознесся в мир чистых идей и не унизил себя ремеслом, если бы художник, который год спустя начнет работать над серией «Искусство как идея как идея», и вовсе редуцированной до словарных фотостатов, не был столь чужд идеализма. Так наступила смерть автора: вся романтическая мифология, обожествляющая личность Творца, его страсти и темперамент, его глаз и руку, движением которой будто бы управляет само Провидение (в этом смысле Джексон Поллок был последний гений романтизма), объявлялась логической ошибкой, а выражение «великий художник» — вышедшим из употребления.
В тот год он сделал несколько других «лингвистических» работ. Скажем, «Прислоненное стекло»: четыре чистых квадратных листа стекла были прислонены к стене, на каждом из них имелось по надписи «чистый», «квадратный», «стекло» и «прислоненный». Или «Пять слов, написанные оранжевым неоном»: пять слов — «five words in orange neon» — были действительно написаны оранжевым неоном. Эта намеренная тавтологичность, исключающая из произведения любое чувственное переживание по поводу формы, избавляющая от интерпретационных страданий в связи со смыслом сюжета или мотива, снимающая проблему формы и содержания как таковую, уничтожающая саму возможность эстетического подхода к предмету, оставляла зрителя наедине с голым вопросом «Что есть искусство?». Пожалуй, только один художник до него ставил этот вопрос с такой прямотой и радикальностью — свою первую награду Кошут фактически принял из рук Марселя Дюшана: тот выбрал получателя одного престижного гранта из множества претендентов всего за неделю до смерти — в гроб сходя, благословил. Трактат «Искусство после философии», опубликованный в 1969 году в лондонском журнале Studio International, теоретически обобщил всю эту кошутовскую художественно-лингвистическую практику.
В конце концов, ему было всего 24 года, он, хоть уже два года как преподавал в своей альма-матер, был вчерашний студент, так что трактат, печатавшийся частями, будто куски диссертации, посланные научному руководителю для разбора, местами походит на реферат. Писатель сразу вываливает на читателя кучу цитат из классиков аналитической философии и теоретической физики, то и дело признаваясь в любви к Людвигу Витгенштейну и его «Логико-философскому трактату», и, в сущности, по-студенчески прячется за спины авторитетов. Но это чтобы из-за этих авторитетных спин со всем радикализмом молодости возвестить о смерти и воскресении.