— Тогда слушай. Глебко Стрехов и сукин сын Витька Столль, туды его в гроб… прости на слове, матушка.
— А ты не бойся слов, я и сама теперь думаю, что тот и другой в два гроба их и в три кола… — выругалась графиня по-мужичьи.
Светская речь, народные русские слова и площадная брань сожительствовали в лексиконе графини дружно и взаимополезно, применяясь в зависимости от обстоятельств.
Услышанное родное, завязанное со знанием дела ругательство подняло в глазах Матвея барыню и приблизило ее к сердцу, умеющему ценить широту души.
— Они, зажранные хари с бесстыжими шарами, будут ждать, когда ты приползешь к ним на карачках и отдашь им на проглот наш старый завод задарма… Не быть этому, как бог свят, не быть! Не будет Столль в этом доме хозяином в третьей доле.
Не дождутся они, пока мы протренькаемся до последней нитки, а протренькавшись, тоже приползем к нему овечками и начнем скулить: «Сделай милость, батюшка Столль, стриги нашу шерсть, плати нам, сколь можешь, пей нашу кровушку, господин Стрехов, деться нам некуда, мы лутонинские, здесь у нас и кров и хлев, не на Алтай же нам ехать от своих домков». Вот в чем первая петля, барыня, и мы в ней! Только надеть петлю — это еще полдела. Надо ее затянуть. А у них руки жидки, мошна тоща, ум короток. Во что ты ценишь завод, ваше сиятельство?
Графиня не ожидала этого вопроса.
— Во сколько? Уж не купить ли ты хочешь его, Матвей Кондратьевич?
— А хоть бы и так!
— А деньги есть?
— При мне пока мало. Только на шкалик. Но для первого раза могу поклониться подарочным задатком тысяч на двести с гачком.
— Ты, Матвей Кондратьевич, наверно, с утра уже для храбрости…
— Не обижай, ваша светлость. Для такого разговора питыми не приходят. И коли тебе затруднительно назвать цену завода, скажу я. Столль его. на гулянке в трезвом виде ценил в мильен. Стрехов и половины не хочет дать. Дескать, профинтится она в Парижах, то есть ты, ваше сиятельство, и за четыре сотни отдаст. Двести тысяч в зубы и двести по; долговым распискам на пять лет. Развеэто деньги?
— Откуда ты так разбираешься в тысячах, Матвей Кондратьевич?
— Счет не грамота. Я до ста мильенов могу. Далее не пробовал. Да и ни к чему такой счет даже царю. И у него столько денег нет. А мильен — цифра простая. Что мильен, что десятка, только в ем каждая копейка тысячей считается. Ума тут не надо, матушка барыня. И коли желательно, мильен за завод можем дать.
— Да где же ты возьмешь его, Матвей Кондратьевич?
— В рабочих руках много капиталов. Ты прикинь своим умом. Если тысяча рук выкует тебе только по рублю прибытка, то в месяц тысяча целковых. А если по десятке — десять. За год — сто. двадцать. За семь лет — без двадцати тысяч полностью завод.
— Ах, вот ты о чем, Матвей Кондратьевич, — догадалась графиня. — Давно ты виделся с Петром Демидовичем Колесовым?
— Редкий день не вижусь.
— Он так же думает?
— Его не поймешь. Наглухо запертый человек. Волосяной даже щели нету, чтобы увидеть, что в нем. Отцу родному не открывается полностью. Подсказку дает, а сказки не сказывает. Мыловары, дескать, нашли ход. Взяли завод на выкуп. «Мы, — говорим ему, — тоже можем взять». А он: «Если можете, так берите, пойду к вам служить, коли наймете». Мы ему говорим, что он может считать себя нанятым управителем, и шлем к тебе, ваше сиятельство, разговоры разговаривать. А он опять в ил. В нору. «Вам, говорит, надо, вы и идите к ее сиятельству». А мы свое: «Ты, говорим, ученый человек и слова все знаешь». А он: «Слов говорить тут никаких не надо. Деньги заговорят». В сторонке хочет быть, как на мыловаренном. Катя Иртегова покупала, а он в кустах. К хохряковской лесопилке он тоже как бы касательства не имел. И теперь не хочет. А сам спит и видит твой завод трудовым товариществом. Тоже малую цену выжидает. Над ним не каплет. А нам, матушка барыня, цену ждать силы нет. Скоро в нужник ходить будет незачем. Мильен так мильен. Двести тысяч с гаком в задаток подарочно. Потому как эти деньги не наши, а твои. У тебя ворованные.
Выглядевшее нелепым, вздорным, несостоятельным теперь показалось Коробцовой-Лапшиной осуществимым, реальным, выгодным. Не зная, что следует сказать, как ответить Ельникову, она прибегла к уловке:
— Такое дело без штофа водки не решишь. Велю подать беленькой.
— Благодарствую, матушка барынька. Только беленькой-то у меня твои два штофа невыпитых. Берегу их на столлевские поминки. Ты уж вели подать пятирублевого, которое цветом в густой чай отдает. Стоит того наш разговор…
XXXI
Горничная разлила по рюмкам коньяк и ушла.