В детстве и юности Дмитрий много читал, жил книгами, и неудивительно, что сами писатели казались ему лучшими людьми на свете. Лет в двадцать он начал писать стихи, оказавшиеся средними, к тридцати перешел на прозу и вскоре опубликовал в журналах десятка полтора рассказов, так и не вышедших отдельной книгой. Помимо писательского призвания Дмитрий чувствовал еще призвание к той жизни, которую вел и в которую так крепко ушел, что, пока воспитывал в себе нужные для нее качества – выносливость, терпеливость, умение не выпячиваться со своей персоной, – творческий пыл в нем стал угасать. Действительно, ни восторги перед культурой, ни жажда славы не шли той обстановке, в которой жили он и его товарищи, и частенько после какой-нибудь долгой и отчаянной работенки одна мысль о литературе казалась тошной, а образ прогуливающегося по комнате писателя постыдным и праздным. Как-то, не доезжая хребтовой избушки, порвалась цепь у бурана, и Дмитрий снимал коробку, вытаскивал цепь куском проволоки, клепал ее обрубком гвоздя и полдня ставил на место, причем так и не поставил. Мороз все крепчал, вдобавок по пути от бурана он обиднейшим образом смазал из тозовки по глухарю, оставшись без ужина и привады. Ввалившись в избушку усталый, с подмороженными, черными от масла, руками, он затопил печку и включил приемник. Там шла беседа с известным писателем, который с холеной авторитетностью, мягко перебивая журналистку, рассуждал о «дрейфе искусства», поминутно ссылаясь, как на классику, на свои собственные книги. Раздражало не столько то, что он говорил, сколько тон, лениво-снисходительный и почти презрительный, когда он отвечал на беспомощные вопросы нежданно для самой себя дозвонившейся почитательницы. Когда выяснилось, что он еще и вегетарианец (последовало расхожее рассуждение о душе травы и камней), Дмитрий с раздражением переключил волну, процедив: «Тебя бы, козла, заставить цепак обувать, да по морозу прогнать верст десять, дак ты бы этого глухаря первый сырком бы стрескал и про душу не вспомнил!»
Но время от времени чувство уходящей жизни настолько лишало Дмитрия покоя, что все работы по поддержанию существования казались вдруг бессмысленным хождением по кругу. Выход из него он знал и знал это состояние непередавемого лада с самим собой, которое случалось редко и только тогда, когда он, работая над рассказом или повестью, развязывал какие-то очень свои, сокровенные узлы, каждый раз всплывая из этих очистительных погружений непоправимо изменившийся. Такие события случались с Дмитрием реже и реже. Все это он, как мог, изложил Коляну.
– Понятно, – сказал тот. – Я вот сколько лет за тобой наблюдаю, ты хочешь и на охоту сходить, и роман написать, это хорошо. Но ты выбирай, а то у тебя «утка в море – хвост на угоре». Упустишь время. Я так понимаю, что писание – такое же точно дело, как все остальное. А в жизни как? Не застолбил кусок тайги до тридцати лет, не обзавелся семьей до сорока, не срубил новый дом до пятидесяти – все, не срубишь, начнется здоровьишко, то да се, да и сам подумаешь – на хрен надо. Все нужно в свое время делать, не раньше и не позже. Ловится тугун – надо тугуна ловить, сельдерей прет – сельдерея, омуль – значит омуля. Или как с бревнами: тащит лес по реке, не выцепил – пронесет. А вообще я тебя понимаю. Меня тут начальник потерял. Солярку возить надо. Где Колька? Нету Кольки. Колька хареограф наливат, хрен ли там неясного… Что говорить – тяжко без объему.
Давно стемнело, когда ушел огрузший Коля, грохнув в сенях ведерком. Снова разъяснило, но ветер не потихал, и вздрагивающие окна казались туго обтянутыми мерцающим синим небом. Где-то внизу возле берега покачивался на якоре сейнерок с огнем на мачте.
Осенними серебристыми утрами Дмитрий возился под угором то с лодками, то с мотором, а Колян подъезжал с самолова, предварительно обогнув «на предмет рыбнадзора» стоящий носом в берег катер. Некоторое время он копался, гремел кошкой, сматывал мокрую веревку, потом вытаскивал воротом лодку, терпеливо ходя по кругу. Дмитрий лежал вниз головой в лодке и наматывал трос на рулевой барабан. «Крепче за шоферку держись, баран! Тащы-ка сюда свою шкуру!» – кричал Колька и, подмигивая, доставал из носового люка початую трехлитровку мутной ледяной браги, наливал в кружку и протягивал Дмитрию. Ломило зубы, сводило глотку, но холод быстро оборачивался теплом, и брага была действительно хороша какой-то яблочной, антоновской резкостью. Они выпивали еще по кружке и расходились, Дмитрий мотать трос, а Колян на угор, взвалив на спину мешок, из которого торчал, резиново колыхаясь, огромный осетровый хвост.