Связь между способностью воображения, с одной стороны, и требованиями целостности чувственных впечатлений, полноты представления бесконечного в конечном, с другой, проанализировал, опираясь на кантовскую эстетику, Шиллер. Рассуждая о возможности поэлементно вообразить числовое множество в целом, он столкнулся с тем, что «разум настаивает на абсолютной полноте созерцания и, не отступая перед необходимым ограничением со стороны воображения, требует от воображения полного объединения всех частей данного количества в одновременном представлении»[543]
. Возникающий при этом познавательный конфликт как раз и разрешается — в логическом смысле — введением принципа субъективности, единства смыслозадающего «я»: «Чего я собственно хочу? Я стремлюсь установить тожество моего самосознания во всех этих частичных представлениях… наличность всех частей в объединении или единство моего „я“ в известном ряде изменений моего „я“. Я должен ‹…› представить себе, что не могу довести до представления единство моего „я“ во всех этих изменениях; но тем самым я его себе представляю. Уже тем самым мыслю я целостность всего ряда, что яДля немецкой философской антропологии уже XX в. (хотя истоки подобных представлений можно найти еще в XIX столетии — скажем, у Гердера) функции фантазии связаны с принципиальной незавершенностью фигуры человека и его положения в мире. Для Арнольда Гелена, Дитмара Кампера или филологов констанцской школы, которые применяли ходы философской антропологии к собственно литературе (скажем, Вольфганга Изера[545]
), проблематика фантазии связана именно с этим проблематичным положением человека в космосе, его непредзаданностью, несамотождественностью. Отсюда необходимость как раз таких смысловых образований, которые, с одной стороны, отмечали бы особое место человека в мире, а с другой — указывали на связь между его отдельными познаниями и впечатлениями, на единство смыслового мира людей.Для Изера (и всей междисциплинарной исследовательской группы «Поэтика и герменевтика», в рамках которой получали форму и развитие его представления об искусстве как образно-символической практике работы с воображением[546]
) обращение к воображаемому — один из этапов в процессе автономизации европейской словесности Нового и Новейшего времени. В частности, речь идет о последовательном освобождении литературы от множества присущих ей прежде функций, переходящих от нее к школе, массовой книгоиздательской продукции, аудиовизуальным средствам коммуникации и т. д. При усложнении смыслового мира, его многоуровневости, разнообразии образцов современной культуры функции фантазии связываются с «пластичностью» человека — его исторической проблематичностью[547]. Воображаемое при этом противостоит подражательному, идея фикции — принципу мимесиса. Реальное противополагается фиктивному, то есть особому предмету, который как бы «наведен» самой устремленностью, направленностью внимания (сознания), но характеризуется ослабленным содержательным моментом, «снятым», трансформированным и проч. компонентом существования. Воображаемое при этом охватывает лишь одну область фиктивного — то, что представлено семантикой зримого: это опыт эвидентного. Фантазия же понимается как способ манифестации воображаемого, модус оперирования с ним в сознании.В этом плане воображение представляет собой принцип самоорганизации субъективности, субъекта как независимой познавательной инстанции, причем в такой форме, которая делает то, что субъект познает и сообщает о воспринятом и познанном, всеобщим. Такое соединение субъективного, организованного и имеющего значение всеобщности, мне кажется, и определяет важность категории воображения для новых гуманитарных наук и для новых смысловых практик — искусства, литературы, которые именно в упомянутый период становятся свободными от каких бы то ни было внешних социальных инстанций и идейных предписаний (двора, церкви, аристократического патронажа и др.). Мышление, познание, искусство, литература выходят на свободу, и категория воображения фиксирует этот момент выхода.