Маленькие рыжие муравьишки не спят, таскают что-то по столу, кучами набиваются в мёд, лазают по моей рукописи, не страшась пера. Сильно подозреваю, что они, как в сказке, пришли поработать за меня ночью. Давай-ка лягу скорей спать. Утром проснусь, а на чистой бумаге такая чудесная сказка готова — с хрустальными дворцами и белкой, грызущей золотые орешки!.. Или перо жар-птицы…
Гм!.. Бумага так и осталась чистой. Ничего не наработали хламушки-муравьишки! Придётся, видно, самому… Ну, что ж, — поскольку небо чисто и в окно льёт солнце, рокочет море, молчат горы, поёт в саду заряночка, — попробуем.
Наука и искусство — это две параллельные линии (пути постижения жизни), сливающиеся в бесконечности.
Лучшим примером того, как поэтическое мироощущение может гармонично сливаться в человеке с научным миросозерцанием и — поэтический дар с научными способностями — являются для меня: прежде всего — Михайло Ломоносов (открывший закон сохранения энергии и т. д. и написавший прекрасные оды) и — Вольфганг Гёте, поэт и учёный, один — со стороны — в то время понявший, что в споре Кювье — Сент-Илер всё-таки прав Сент-Илер, формально переспоренный знаменитым Кювье.
Душа поэта — вот точка, где соединяются параллельные линии.
И это — потому что поэт сам Вечность и частицу её носит у себя в душе.
Холодный ум сокрушает всякую тайну (души и природы) легко — как скорлупку яйца. Но что мы узнаем о таинственном даре песен, сокрушив соловьиное яичко? («Розовое и оливковое»). Отсюда — страстное желание заблудиться в науке, в природе, в своей собственной душе — и вера в единственного проводника — искусство, логикой никогда ничего не объясняющее (Вергилий — поэт, проводник Данте по всем кругам ада!).
И наконец, величайшее открытие всей эпохи — энергия — начало всему, и она бессмертна.
Видеть то, что не бросается в глаза людям, мимо чего проходят равнодушно. Назвать увиденное так, чтобы все его увидели, — вот дело поэта, назначение его в жизни людей.
Терпеть не могу писанины!
Как часто эту фразу слышишь… даже среди писателей.
А я люблю — и не боюсь в этом признаться. Нисколько не стыжусь, что люблю добротную бумагу, приятное, удобное перо, красивый чернильный прибор, пресс-папье. И как не любить — не понимаю: ведь это же мои орудия производства. Я расстраиваюсь, когда приходится писать на плохой, серой и рыхлой бумаге, малейшая порча хоть одной буквы в моей пишущей машинке портит мне настроение.
Я читал где-то, что гениальный Ци-Бай-Ши больше гордился тем, что он умеет красиво писать иероглифы на своих картинах, чем самими картинами. И как хороши у китайцев все предметы писанины: тушь, кисточки, бумага, растиралки туши.
Никогда ещё так явно не ощущал я своей прямой зависимости от солнца. Такое после переезда сюда радостное рабочее настроение быстро сменилось ужасным упадком сил, намокшие крылья «вдохновения» безвольно поникли — райская птица превратилась в мокрую ворону. Начались нервные корчи — корчи душевные.
Сегодня в 3 часа 40 минут разбудило меня солнышко. Золотой радостью играло оно на белой деревянной стене перегородки. Спать дольше (а лёг я около полуночи) показалось преступлением. Сразу стало что-то задумываться, потянуло к брошенной в бессилье работе («Знаешь ли ты этот сказочный край?»).
Из глубины души поднимался «мира восторг беспредельный». Вдохновение сушило крылья, готовясь широко взмахнуть ими — и отделиться от земли.
Каким сказочным изумрудом вспыхнуло вдруг передо мной пёрышко свистунка, воткнутое мной в пробку баночки для чернил! Как заблагоухал жасмин, поставленный любящей рукой в гранёный стаканчик с водой. И большие ромашки — «любит — не любит, к сердцу прижмёт» — расправили свои юбочки навстречу снопам солнечного света.
Как юный повеса в ожидании утреннего свидания с возлюбленной только для отвода глаз ложится с вечера в кровать, не спит, томится, а забывшись и задремав невольно, внезапно пробуждается и, вздрогнув, порывисто поднимается и устремляет полный отчаяния взгляд на часы: — Проспал?.. Проспал?.. — и, убедившись, что до желанного срока ещё долго, ох, как долго! — решает всё же не смыкать глаз, чтобы, снова отдавшись мечтам, не задремать, — и в конце концов, истомлённый невыносимой самопыткой, решительно сбрасывает с себя одеяло, одевается и, стараясь никого не разбудить, крадучись, покидает ненавистную опочивальню задолго до условленного часа, — так точно я сегодня провёл ночь, в нетерпеливом ожидании рассвета, когда можно наконец вскочить и, схватив перо, с головой отдаться невольно прерванной с вечера работе.
Удивительное дело, до чего я привык «мыслить» с пером в руках и бумагой перед глазами: ничего ведь не могу додумать без пера!