Его не пустят в роддом, куда меня прислали по направлению из-за угрозы перенашивания, хотя мы уже подписали разрешение на партнерские роды в другом центре.
Он проведет на рок-фестивале в Германии всю августовскую неделю со дня страшного известия о маминой болезни, тяжесть и внезапность которого мне особенно не с кем разделить: эндоскопист вызвала меня отдельно, с младенцем на руках, чтобы я сама решила, когда и как объявить о приговоре моей матери.
Это была самая нежная и трепетная неделя за всю тридцатипятилетнюю историю наших с мамой отношений – праздник прощания перед полугодом будничного, трудового, холодающего пути к окончательному разрыву связи.
И за эту неделю я поняла, что именно в те минуты, когда я особенно нуждаюсь в поддержке и утешении, муж и правда не нужен.
Диалог разбавляет горе, но не избавляет. В прочном партнерстве особенно видны те границы, за которые можно заступить только поодиночке.
Однажды меня накрывает от песни ДДТ «Белая река», стоит мне подумать, что маме бы она понравилась: она любила тоскливые песни, как будто взрезавшие вертикально брошенным мечом веселое дружеское застолье, каким казалась рядом с мамой жизнь. Ее и тянуло в вертикаль, когда весело: выпьет, загуляет, расслабится. Как в одном из страшнейших грехов своей юности призналась она мне в том, что однажды спьяну рванула было с кавалером на тракторе в храм – очень уж потянуло к Богу. Рассказывая, мама жестоко себя осуждала, а я гордилась ею. Тем, что хмель и веселье обнажали ее настоящую – вот такую, на спонтанной дороге в храм. О себе во хмелю я помню единственный случай: как разогналась впервые обнять полузнакомого молодого человека, когда он под зонтиком согласился меня проводить к туалетным кабинкам в палаточном лагере рок-фестиваля, и так, чавкая сапогами, мы встали на дорогу в ЗАГС. От виски с колой легкость в сердце необыкновенная, и мне казались по щиколотку грязь по колено и совсем родным – непроницаемое лицо, редко оборачивавшееся в мою сторону на трехневном автомобильном пути в этот дождь. Маму потянуло на высокое – меня к высокому, но это сами мы во хмелю, как небо, распростерлись и готовы упасть на голову тому, что приглянулось с вышины, не спрашивая: нас ждут ли?
И вот я гоняю в голове приятную мысль о том, как мы бы с мамой переслушивали «Белую реку», и вдруг понимаю, что «смерть считает до семи» для нее был бы уже не образ для медитации, не повод к памятованию о смерти, а настоящее, неизбежное, тошнотворно распространившееся поперек пути, так что не обогнуть, вставшее супротив и двинувшееся стеной, ковшом навстречу, на снос. Впервые я в самом деле почувствовала – а не попыталась представить, содрогаясь от самого своего представления, – ее ужас, обреченность и одиночество перед лицом того, что никто из нас не мог разделить, как бы ни питали, ни развлекали, ни смешили, ни злили, как бы ни были родственны и близки.
То же чувство наведения резкости на приблизительно представляемый чужой опыт возникает у меня, когда, скрежеща сердцем, как зубами, я вспоминаю, что впервые мама соглашается на средства гигиены для лежачих в хосписе, куда ее доставили, вцепившуюся последней жадностью в походный кислородный шланг. Хотя гигиенические средства – единственное, что сумел внятно посоветовать сверхсертифицированный и потому особенно платный врач, приглашенный из частной клиники на дом. Я думаю о том, как долго маме хотелось оставаться обычным человеком – и что она сдалась, только когда ее одолели числом специалисты по уходу.
Или нет, вру, другое чувство, обратное: что никогда одному не соизмерить свой опыт с чужим, ведь мне хватило всего лишь в очередной раз удариться пальцем ноги о ножку кроватки, чтобы возопить: «Ненавижу боль!» – и тут же вспомнить, что именно этим воплем мама так пугала меня, хотя у нее-то были все основания его испустить.
Парадокс партнерства, из которого растут, как мне теперь кажется, все неврозы в отношениях.
Нам хочется, чтобы нас звали, чтобы в нас нуждались. Но хочется, чтобы звал и нуждался человек непременно здоровый, счастливый, самостоятельный, взрослый, полный жизни и творческих планов.
Когда же кто-то нуждается в нас по-настоящему, мы этим не осчастливлены, а связаны.
Вот и с ребенком особенно хочется играть, когда он уже крепко стоит на ногах, приобрел друзей, прокачивает интересы – совсем отдельная, самостоятельная личность, которой каждому приятно и лестно понравиться.
Но сам он играть с нами хочет куда ранее, в ту пору жизни, когда без нас не обойтись, и не очевидны самые простые вещи, и ничего не выходит, и, боже мой, ты опять ноешь, разлил, не закрутил, побежал.
Вся теория привязанности для меня укладывается в правило недвусмысленное, как шантаж.