Узнала ли моя мама, что значит быть любимой дочерью? Возвращение к матери, нуждавшейся в присмотре, но не признававшей над собой опеки – не желающей становиться маленькой, – разбередило старые обиды, а пуще всего ту, что бабушка-Бамбр ничего и не помнит из своей материнской молодости, и теперь не докажешь. В памяти бабушки – домашняя утопия о тихой приличной семье, где никто и голоса не повышал, – образ, аккуратно причесанный и мило одетый, как на семейных фото: двое детей, нарядно обшитых талантливой на думочки и платья, вышивки и сумочки матерью. Тихий дом, где на кухне муж и его теща притихали особенно, когда заглядывала моя молодая бабушка. «Он тебя боится», – говорила бабушке ее мама, а в худшие дни отпускала тестя: брось, мол, ее, – и слышала в ответ: «Мне ее жалко». Так боялся или жалел? Моя мама и сама не разобралась в этом. Услышав от подкормленной и вошедшей в силу престарелой матери очередное «мне такая помощница не нужна», а от меня лукавое предложение поймать старушку на слове и валить, мама уперлась в жалость, мокрой тряпкой сбившуюся у порога, и отвечала: да это она вчера бушевала, а сегодня сидит вон – «как облитая птичка».
Притяжение большого – вот что сводит меня с ума, повергает в беспомощность. Мама рассказывала, как дедушка однажды позвал ее: «А если уеду один, ты поедешь за мной?» – и услышал от дочери ритуальное, подкорковое, некорчуемое: «А как же мама?» Или вот бабушка рассказывала мне в назидание о своей молодой глупости: оставила сына ждать и перешла сначала дорогу с дочкой, а сын стоял-стоял, но, как подъехал громадный грузовик, рванул к матери и едва не попал под колеса. Рванул к той, кому кричал в худшие минуты: «Убей меня!»
Потому что мир без мамы страшнее, чем мама. Это вбитый в каждого новорожденного железный крюк, на котором его удобно подвесить и держать.
Так любят – дети. И кто скажет, что любовь-нужда несовершенна, тот никогда не звал по-настоящему. Не тянулся, не бежал следом, не падал сердцем на шип, не превращался в сосуд жертвенной крови для самого близкого человека, которому, как ни убегай, всегда достаточно шага, чтобы тебя достать.
Этой нужде не помочь – потому что сила ранить и исцелять остается в одной руке. Для маленького, тянущегося к своему большому, любой другой только мимо проходил.
Проходили и мы с ребенком по царицынскому мосту, когда навстречу нам вырулил окрик: «Готовься тормозить, я же сказал, готовься тормозить!» Мы всходили – они съезжали: мальчик на самокате и мужчина на пределе. В следующий миг самокат выдернули из-под мальчика, мужчина на скоростях пересек мост и, добежав до скамеечек под деревцами, швырнул что было силы за них самокат. Еще через минуту я вижу, как мальчик добредает до скамеек, заходит за них, вытаскивает свой самокат и плетется, а впрочем, нет, поспешно семенит следом за разгневанным отцом, считающим, вероятно, что преподал сыну серьезный урок. А если бы обернулся, увидел бы, что это сын, поспешая и носом, как самокатом, землю гребя, несет тяжелое послушание – урок любви к родителю, которого велено почитать – по заповеди или по простому разумению: другого, посносней, все равно не дадут.
«Россия – что мать родная, какая есть, такая и слава Богу», – утешала я маму до сих пор веселящей меня пословицей. Но так рассуждают только дети за тридцать. В расцвете детства ребенок любит не вынужденно, а будто каждый раз заново выбирая мать себе в матери, и вот уж кто приподнимает невидимо на руках ее, обыкновенную женщину, исполнившую рядовую биологическую задачу и тем самым вдруг ставшую навек неповторимым, драгоценным, священным чудом для своего несмышленыша.