Пока они собирались уходить, он открыл форточку, надел шинель и позвонил, чтобы давали машину. Досады и раздражения он уже не чувствовал и, спускаясь через две ступеньки по привычной лестнице, с удовольствием представлял себе Балашову. "Вот бы кого нынче на пирог позвать, - вдруг подумал он, - то-то бы славно было! Милый она, наверное, человек!".
Машина к подъезду еще не подошла.
Стоя в дверной нише служебного выхода и оглядывая огромную, белую от снега площадь, Лапшин вдруг явственно услышал голос одного из актеров, с досадой говорившего:
- Да полно вам, дурак ваш Лапшин! Дурак, и уши холодные! Чиновник, тупой, ограниченный человек и грубиян в довершение...
Мимо, табунком, прошли артисты, и толстый старик в крагах, тот самый, что давеча обеими руками пожимал руку Лапшину, брюзгливо говорил:
- Чинуша, чинодрал, фагот!
"Почему же фагот? - растерянно подумал Лапшин. - Что он, с ума сошел?"
Сидя в машине, он по привычке припоминал свой разговор с артистами и, только восстановив все до последнего слова, решил, что был совершенно прав, коротко отвечая на вопросы, что отвечать пространно было невозможно и что психология преступления и все прочие высокие темы не укладываются в вопросы и ответы на ходу, а потому прав Лапшин и неправ толстый артист в крагах.
"И не чиновник я, - рассуждал Лапшин, - и не дурак, и не фагот, это ты, товарищ артист, все врешь. Правда, я грубоватый иногда и образование у меня подкачало, так ведь не по моей вине. Вопросы же вы сами задавали глупые. И вообще чудак-народ! - неодобрительно, но уже весело думал Лапшин. - Чудак, ужели все наши артисты такие - в глаза одно, а за глаза другое? Нет, вряд ли, это, конечно, исключение!"
Дома, открыв парадную своим ключом и стараясь не скрипеть сапогами, Лапшин умылся в ванной, с удовольствием надел шлепанцы и вошел в комнату, где уже пахло пирогами с капустой, которые Патрикеевна держала покуда "с паром", то есть под толстым полотенцем.
- Я уж и в Управление звонил! - сказал Окошкин. - Ждем, ждем!
Ждали: сосед по квартире хирург Антропов; полный, с иголочки одетый брюнет, которого Василий довольно пренебрежительно представил: "Некто Тамаркин, в одной школе имели честь учиться, вот и пришел"; и еще старый товарищ Лапшина по ВЧК и гражданской войне, теперь начальник крупной автобазы Пилипчук.
- Алексей-то Владимирович не появлялся? - спросил Лапшин, крепко пожимая руку Пилипчуку, которого очень любил, но с которым встречался редко.
- Сейчас заявится, - ласково ответил Егор Тарасович. - Большое теперь начальство наш Леха.
На столе среди тарелок с угощением были разложены подарки: от Патрикеевны - вышитая бисером туфелька для часов, от Окошкина - портсигар с изображением стреляющего из пистолета, почему-то полуголого юноши, от Антропова - флакон одеколона, про который доктор сказал, что он - "мужской", от Пилипчука - шкатулка карельской березы неизвестного назначения.
- Изящно сделано! - произнес Егор Тарасович. - Марки почтовые будешь держать, конверты там, вообще письменные принадлежности.
Шурша шелком, пришла из кухни Патрикеевна, сказала, что гусь перепреет и она ответственность с себя снимает.
- Заметьте, Иван Михайлович, наша начальница губы себе подмазала, сообщил Окошкин. - Переживает, я считаю, вторую молодость.
- У меня всегда губы удивительно красные! - рассердилась Патрикеевна.
- Как у вампира, - сказал Окошкин.
В ожидании Алексея Владимировича за стол не садились, а сели у топящейся печки и стали разговаривать о возрасте.
- До сорока оно, конечно, еще козлом прыгается, - говорил Антропов, нет-нет, какое-либо антраша и выкинет человек. А сорок - порожек. Перешагнул и задумался. Солидность появляется в человеке, лысина блестит, и в волейбол играть даже неловко. Одним словом, хоть еще и не старость, но уже и не молодость.
В голосе Антропова Лапшину слышались грустные интонации, он понимал, что Александр Петрович, рассуждая, думает о своей милой Лизавете, ему хотелось подбодрить доктора, сказать ему что-нибудь резкое, такое, чтобы тот встряхнулся, рассердился, но при Пилипчуке и совсем чужом, развязном Тамаркине нельзя было касаться того, что болело у Александра Петровича, и Лапшин лениво поддакивал:
- Да уж чего, конечно, возраст паршивый, переломный. Годам к пятидесяти опять все налаживается, там картина ясная и приговор апелляции не подлежит. Пожилой человек - и все. И с точки зрения пожилого человека вполне спокойно можно прожить, что тебе в дальнейшем положено.
- А у нас есть родственник, ему сто шестьдесят, - фальцетом сказал Тамаркин. - И представляете, Иван Михайлович, веселый, бодрый, полный сил, абсолютный оптимист.
Лапшин покосился на Васькиного товарища и промолчал. Он знал, что люди, случается, живут и больше, но не поверил Тамаркину.
- Тоже Тамаркин? - угрожающе спросил Окошкин.
- Нет, как раз у него другая фамилия.
- А то мы проверим через Академию наук, - сказал Вася. - Эти лица все там на учете, верно, Иван Михайлович? Мы по нашей линии вполне можем проверить. Ты скажи, Тамаркин, может, врет твой родственник?