Разговоры с друзьями тоже в основном сводились к проблемам в их отношениях и семьях, которые автоматически приобретали большее значение, чем мои, якобы ограниченные жизнью в одиночестве. Мой резерв сочувствия начал истощаться. Бывало невыносимо выслушивать, сколько трудностей испытывают эти важные для меня люди и как они страдают от пандемийных ограничений и расползающегося повсюду страха. Или узнавать, как они, в каком-то навязчивом порыве холостого действия, начинали вдруг во всем видеть позитив, чуть ли не поздравляя себя с тем, что несколько раз выходили на балкон аплодировать низкооплачиваемому медперсоналу страны за ту опасную работу, которую этим людям приходится выполнять, поскольку у них нет другого выбора.
Конечно, случались разговоры и виртуальные встречи, полные близости и понимания. Но в этот период мне часто казалось, будто мне навязали роль терпеливо слушающего и кивающего психотерапевта. Я люблю слушать и считаю, что к людям, особенно к близким, нужно относиться с великодушием и терпением. Переживая трудные времена, мы инстинктивно сосредотачиваемся на себе, и наша способность сочувствовать другим неизбежно снижается. Все мы это делаем, раз за разом. Знаю по себе. При нормальных обстоятельствах это в конце концов выравнивается: редко бывает так, что всем плохо одновременно. Но если все в одно и то же время становятся жертвами страха перед лицом одних и тех же непредсказуемых вызовов, этого уже не происходит. Многие из таких разговоров буквально лишали меня сил.
День за днем я все больше замыкался в себе и все глубже погружался в работу. Я чувствовал себя все более одиноким. И, словно в подтверждение слов Фриды Фромм-Райхман, я не мог ни с кем нормально об этом поговорить. Когда же мне удавалось это сделать, я нередко замечал у собеседника непроизвольную защитную реакцию. У одних появлялась нетерпеливая надежда, что вот-вот об этом уже не придется говорить, другие, казалось, принципиально не хотели или не могли понять, что я имею в виду. В какой-то момент возникла автономная динамика тревоги: чем более одиноким я себя чувствовал, тем меньше был способен об этом говорить. И чем меньше я об этом говорил, тем более одиноким себя чувствовал. Страх и изоляция приводят к тому, что разговор прерывается, тебя сковывает немота. Нет ничего более одинокого, чем одиночество от того, что тебя не видят, не признают. Ничто так не похоже на утрату смысла, как спровоцированное этим чувством молчание.
Большинство людей, оглядываясь на пережитые фазы одиночества, вспоминают, что словно не были «самими собой». Для многих, как отмечает Роберт Вайсс, наше одинокое «Я» есть аберрация нашего истинного «Я». Мы более напряжены и обеспокоены и менее способны сосредоточиться, чем когда бы то ни было[72]
. Периоды одиночества могут стать инкубатором для проблем, проявить ранее скрытые предрасположенности психики или заново разжечь ее циклические дилеммы. Так было и со мной. Я перестал быть «самим собой» и все чаще видел себя в том свете, в котором мы обычно представляем одиноких людей. У меня было ощущение, что я сам виноват в сложившейся ситуации, что я не справился и чем-то все это заслужил.Через какое-то время я понял, что мне все труднее выходить из дома. Чтобы отправиться в магазин или даже прогуляться по парку, мне вдруг требовалась большая подготовка. Оказавшись на улице, я иногда понимал, что нужно вернуться из-за забытого кошелька или незакрытого окна в коридоре. Если я не возвращался, то получал возмездие. Однажды мне пришлось стоять с пакетами в руках в задымленной квартире под ревущими детекторами. Оказалось, я не выключил конфорку, на которой осталась моя маленькая кофеварка Bialetti. В какой-то момент я почти перестал выходить из дома.
Бывали дни, когда я не осознавал, насколько мне одиноко. Но потом это чувство переполняло меня. Приходилось напоминать себе, что все еще есть смысл заниматься повседневными делами. Каждый раз, читая о том, как много свободного времени появилось у других людей, как они используют пандемию, чтобы восстановить отношения с собой, переосмыслить жизнь, заняться спортом или выучить новые языки, я ощущал зависть, а иногда и подспудную злость. Я стал настолько чувствительным и ранимым, что все могло меня задеть, все могло потрясти.