«Одиночество затуманивает зрение», – пишет исследователь мозга Джованни Фразетто в книге «Близость». Если оно сохраняется, то быстро становится «обманчивым фильтром, через который мы видим себя, других и мир». Нас сильнее ранит отвержение, растет неуверенность в социальных ситуациях, мы начинаем видеть опасность там, где ее нет[73]
. Оглядываясь назад, я понимаю, что мое зрение затуманилось. У меня было ощущение, что я невероятно нуждаюсь в помощи, и эта нужда побуждала людей из моего круга общения сторониться меня. Я реагировал на других людей с совершенно преувеличенной чувствительностью. Если кто-то писал мне приятное сообщение, я с трудом удерживался от того, чтобы не ответить обилием сердечек и поцелуйчиков. Если кто-то отменял личную встречу или был невнимателен во время разговора, это обижало почти до абсурда – начинало казаться, что меня не любят. Иногда я боялся, как бы меня не охватила легкая социальная паранойя. Одной части меня все это представлялось смехотворным, другая же хотела еще больше изолироваться, игнорировать любые контакты и ждать, пока все странные ощущения не исчезнут и я снова не стану самим собой.Мелани Кляйн, специалистку в сфере психоанализа, в последнем ее сочинении также занимала тема одиночества. Она определила его как «страстное желание недосягаемого совершенного внутреннего состояния», состояния покоя, возникающего, когда ты полностью понимаешь других, а другие полностью понимают тебя. Ключевым моментом для нее было то, что это состояние недостижимо. Все мы жаждем эмоционального и ментального сопровождения на жизненном пути, жаждем быть замеченными, признанными, понятыми. Но другие люди не способны и не готовы делать это в той мере, в какой нам хотелось бы. Да и мы, в свою очередь, тоже. Это главное условие жизни[74]
.Кляйн объясняет это страхом, который испытывают дети, когда начинают понимать мир вокруг и учатся говорить. По ее мнению, обучение речи – глубоко амбивалентный опыт. Моменты счастья и облегчения сопровождаются осознанием, что язык никогда не сможет заменить собой довербальное взаимопонимание, которое когда-то существовало между младенцем и кормящим родителем. Желание понимать без слов не покинет ребенка, оно останется с ним, даже когда он вырастет, – как и разочарование от того, что это желание невозможно удовлетворить.
По сути, Кляйн дала психоаналитическое объяснение часто невыносимой утрате смысла, которая сопровождает переживание одиночества. Мы все предоставлены самим себе, выброшены в мир. Обычно психика защищает нас от осознания этого неизбежного, экзистенциального одиночества, и мы пребываем в фантазии, что нас по-настоящему понимают и что мы сами по-настоящему понимаем других. Боль одиночества связана с гибелью такой фантазии, с крахом нашей выдумки, будто мы не одиноки в этом мире, и с тем, что именно при этом крахе мы понимаем: она не более чем выдумка.
Чувство одиночества рано или поздно настигает каждого – и неважно, сколько у нас друзей, состоим ли мы в отношениях или живем одни. Настигает, когда в нашей жизни происходят серьезные потрясения, когда нас поражает болезнь, когда заканчиваются отношения, когда умирают близкие. Или вот – во время пандемии. Возможно, в периоды, когда больше нет никакой «нормальности», естественно, что стратегии самообмана, которые обычно помогают нам в жизни, уже не работают. Да и как им работать, когда постоянно растут заболеваемость и смертность, а каждый день за дверью подстерегает опасность? Возможно, конец нормальности, о котором так много говорили и который столь многие ощутили, означает именно это: распространяющуюся немоту. Крах вымыслов, составлявших фундамент нашей проживаемой сообща жизни. Неудержимая утрата смыслов, которая прежде всего заставила во всем сомневаться – по меньшей мере, на время.
Неоднозначные потери
Возможно, все дело в одиночестве, которое я ощущал и с которым справлялся то лучше, то хуже; возможно – в боязни заразиться и в беспокойстве за здоровье близких; или в негодовании на людей, с глубоким презрением к человечеству пренебрегавших всеми мерами предосторожности и тем самым форсировавших пандемию. Так или иначе, но ощущение, что я живу в затянувшейся исключительной ситуации, не проходило. Казалось, я застрял в нескончаемом врeменном состоянии и могу проживать дни, лишь затаив дыхание.
Больше всего жизнь во время пандемии определяло какое-то странное обезвременивание времени. Всего, что составляло структуру моего года – путешествия, дни рождения друзей, родственников или крестников, летние вылазки на озера в окрестностях Берлина, осенний перезапуск культурной жизни, – вдруг не стало. Все, что происходило сегодня, могло произойти завтра, а могло и неделю назад или в прошлом месяце. Казалось, время сворачивается в самое себя.