Он смочил губы и слегка оживился, переходя от прошлой жизни к настоящей.
– Тогда я и попал в церковь и с тех самых пор несу здесь служение. Вот уже, если не ошибаюсь, добрых тридцать лет.
Монах повернул ко мне голову. Я поневоле почувствовала, как он будто бы уставил глаза прямо на меня.
– И должен сказать, что это к лучшему. Пойти в Служители – мое самое правильное решение в жизни. Я далеко не сразу это осознал. Мне дали шанс оправиться. К тому же я узнал, что в страдании таится сила.
Сейчас, вдруг почудилось мне, этот человек, верный своим убеждениям до гробовой доски, начнет меня стыдить.
Он, как бы изучая меня, накрыл мою руку своими старческими тонкими пальцами и отвернул голову. Его улыбка слегка успокаивала.
– Я, как никто другой, знаю, что вера дается непросто. Нужно каждый день наращивать ее в себе. Если тебя гложут сомнения, в этом нет ничего страшного.
Я решилась.
– Попробуй полюби церковь, куда тебя сослали насильно, а могли вообще казнить, – заговорила я словами матери Люсии.
– Поэтому ты пришла сюда, а не к своей наставнице?
Я напряглась.
– Вроде того… В детстве отец так истово преклонялся перед Владыками, что его вера без труда передалась и матери с братьями. А мне – нет.
Какой чуждой сейчас воспринималась память о детстве, словно она и вовсе не моя. Я была такой упрямой, строптивой, всегда разбирала предания Каселуды в мелочах. Не из сомнений, а просто из чистого любопытства.
– Даже среди Праведниц кое-кто мог бы злиться на несчастную судьбу, но нет. Взять Ясмин. Новый день она встречает с надеждой и честно исполняет свой долг перед Владыками. И ей, лучшей подруге, я не могу довериться, как и наставнице. Что-то просто не дает.
Мы помолчали.
– Расскажи об этой… Ясмин, да? Она, по-видимому, дорога тебе.
– Дорога, – признала я. – Ясмин – практически моя опора. Ей можно открыться и не бояться предательства. Она честная. Даже когда мне так плохо, что приходится надевать маску, она видит меня настоящую и говорит то, что мне нужно услышать.
Монах улыбнулся, очевидно, довольный моими сердечными словами о подруге.
– Отрадно, что у тебя есть близкий человек, без которого – никуда. Мы с тобой в чем-то схожи: первое время в монастыре я тоже чувствовал себя растерянно и неуютно. Веры без сомнения не бывает, дитя. Не думай, что ты сбилась с пути.
– А как вы уверовали?
Брат Клеменс задумался.
– А я, пожалуй, и не уверовал. Точно не так, как тебе представляется. Взял действенные понятия и собрал набор, который близок мне самому. Он и помогает быть по-своему преданным вере.
– Не вполне понимаю.
– Скажи лучше: что ты ценишь больше всего? Просто по-человечески, а не как монахиня.
Я поразмыслила над вопросом.
– Возможность помогать нуждающимся.
– Вот оно что. Да, это многое проясняет.
Хорошо, что он не видел уныния в моих глазах.
– А мне ничего не проясняет. Чту ли я церковь, для чего мне вера?
– Мне кажется, ты слишком категорична. Что орден Праведниц, что орден Служителей – это части одного целого. Такие, какие есть. А где пролегают границы веры, они не указывают.
Я переваривала эту мысль, как вдруг брат Клеменс изрек нечто совершенно неожиданное:
– Твое страдание так прелестно.
– Что? – нахмурилась я и посмотрела на него.
Он чарующе рассмеялся.
– Нет-нет, не подумай. Боль нередко бывает изящна. Она навевает тоску и отчаяние, но в то же время преисполнена незамутненной, подлинной чистоты. Такой, которая побуждает тебя нести пользу ближним. Именно страдание дает силы протягивать руку помощи – и в этом есть свое грустное очарование.
– Спасибо, – удрученно выдавила. Больше не знала, что сказать.
– Скажи, а кто для тебя важнее всех в жизни? Быть может, тот, кого, как считаешь, подвела?
Сначала перед глазами возник смутный облик Перри, но я его смигнула.
– Родные, наверное. – От этой мысли стало немного грустно. – Мы не виделись со дня, когда меня забрали. Они немало из-за меня натерпелись, и я не хочу добавлять им мучений.
– Что бы родители сказали, если бы увидели, как ты выросла?
– Не знаю, – пожала я плечами. – Назвали бы обузой.
«Они бы прокляли тебя за все причиненное горе, – нашептывал в душу злобный голос, дружный со мной до тошноты. – Сколько лет семья из-за тебя изнывала. Неблагодарная!»
Я знала, голос врет, но заткнуть его не могла, и вертлявый острый язык все равно проник мне в ухо.
Повязка на глазах монаха собралась складками – должно быть, он нахмурился.
– Обузой? Почему же?
Я опять передернула плечами.
– Из-за жалости к себе, тоски. Матери было невыносимо видеть мои муки, а как помочь, она не знала. Отца сердило, что я еще до гибели Перри несла всякую чепуху. Хотела стать как Сэльсидон. Отец говорил, Владык нужно чтить и нечего витать в облаках. Якобы выше головы не прыгнуть. Да что уж там, мне все равно теперь запрещено с ними видеться.
– Перри… Это кто? – осторожно спросил он, как бы опасаясь отпугнуть меня болезненной темой.
Имя не отозвалось во мне скорбью и болью, не разбередило старых ран. Из уст брата Клеменса оно прозвучало совсем отчужденно.
– Мальчик, которого я любила. Он умер той ночью в лесу.
– Тогда твой дар и проявился?
– Да.