Казалось бы, Гранин – профессиональный советский писатель, во многом определивший границы того, что возможно в эту эпоху. Тем существенней его упреки. В ответ на сетования отца он говорит: «Зачем вы заключаете договор? Это же кабала. Нельзя на это идти, когда есть деньги» (запись от 9.2.74
).Значит, несвобода (как и свобода) имеет несколько степеней. Пусть говоришь не все, то тема точно твоя. Ну и поступаешь с героями как хочешь, а не только так, как обещано в заявке. Утыкаешься в эти препятствия и едва не кричишь: «Нужно преодолеть себя, сделать – и тогда начать заново жить. Только свое, бездоговорное, что пришло изнутри» (запись от 29.11.74
).Дальше происходит нечто совсем удивительное. Когда заключивший договор журнал повесть не печатает, отец воспринимает это чуть ли не как победу: «Значит, вывернулся, сделал серьезно, не пустячок – виват, Ласкин!» (запись от 2.1.76
).Как видите, логики немного, да и стремлений не одно, а два. И оба взаимоисключающие. С одной стороны, он рассчитывает на благополучие и хорошие заработки, а с другой – пытается сохранить себя.
Вот каково в это время быть литератором. Не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. Отсюда интерес к жизни за границей, где «дети могут писать левой рукой» (запись от 5.8.75
). Кстати, отец был переученный левша. В детстве ему пришлось настрадаться, прежде чем стать как все.В каждом возрасте свои ограничения. Литератор думает не о том, какой рукой писать, а о том, что. Все время опасается, что редактор наморщит лоб – и рукопись навсегда осядет в ящике письменного стола.
В предисловии к первой главе я вспоминал, что как-то, сидя у нас на кухне, Василий Аксенов рассказывал об Америке. И это его поразило, и другое. А еще то, что здесь «можно прожить жизнь и ни разу не соприкоснуться с государством».
Тут же попробуй сохрани дистанцию! Неважно, что на дворе – оттепель или застой. Воздух мог быть затхлым или проветриваемым, но тебе все равно не очень доверяли. Всякий отклоняющийся от прямой линии выглядел подозрительно.
Отец сопротивлялся как мог. Хотя бы в том же «Абсолютном слухе», но особенно в рассказах. Нет, никаких разоблачений и выпадов, но интонация какая-то не такая. Читаешь – и кажется, что не существовало ни Галины Николаевой, ни Панферова[898]
, а были только Чехов и Бунин[899].Однажды один литературный чиновник взялся его перевоспитывать. Что-то, говорит, у вас все мрачное. Поглядите в окно – хорошо. Птички чирикают, весна! Люди торопятся по делам… Вы, например, что видите в окно своего кабинета?
– Смольный, – сказал отец.
– Замечательно, – порадовался собеседник. – Это должно вселять оптимизм.
– Правда, впереди дом, – уточнил отец, – и с девятого этажа видны только кресты.
Знал бы чиновник о замыслах, которыми переполнен дневник. Почему многие из них не осуществились? Не потому ли, что у автора, рассказывающего о жизни и вроде как не претендующего на обобщения, тоже есть предел? Граница проходит там, где обобщения слишком бросаются в глаза.
Вот такой сюжет. Сумасшедший «приходит на трамвайное кольцо и отправляет трамваи. Ставит печати, дает путевки, оформляет их». Все, конечно, заканчивается плохо – «…пришел новичок и не подчинился ему, даже насмеялся» (запись от 6.8.67
).Нет ли тут реплики на «Шинель»? Гоголевский герой тоже старался – вырисовывал каждую буковку. Так приближал свою мечту. Когда же все случилось, то сразу и закончилось. Настолько хрупок был этот сосуд, что просто не мог не разбиться.
Или жизнь одного пса. Со всем почтением он относится к врачебным халатам. Поэтому когда его берут в институт для экспериментов, то страха нет. Да и когда ведут на убой, он думает только о том, что где-то рядом хозяин. Если они все еще вместе, то плохое не может произойти (запись от 9.7.67
).Это о нас. О том, что мы примем любой поворот судьбы. Смотрим собачьими глазами и ждем подачку. Сами инициативы не проявляем, но, если потребуется, все сделаем, как велят.
Истории идут косяком. Десятки на одну тетрадь, сотни за всю жизнь. Видишь, сколько не реализовано, и понимаешь, что он до конца не раскрылся. Сделано много, но чего-то не хватает. Хотя бы рассказа о собаке. Если бы он за него взялся, то дальше писал бы иначе.
Поразителен напор замыслов. Вроде как одна за другой приходят телеграммы – все сюжеты изложены телеграфно, – но он не спешит. Спрячет в дневник – вдруг пригодится. Вскоре опять возникнет сюжет – и он тоже его зафиксирует.
Записи свидетельствуют о том, что личность определяет не только явное («Человек – это сумма поступков», – считал Бродский[900]
), но и тайное. То, что могло быть, но почему-либо не удалось.Для него самого это единый поток. Он не разделяет результат и процесс. Да и трудится всегда, а не от сих до сих. Даже тогда, когда, казалось бы, не до творчества.