…И вот грузно и как-то торжественно ко мне подсаживается отец, затем сестра и зять Арутюн, подсаживается ко мне и тот уворовавший хлеб парнишка; я вижу их всех совершенно отчетливо, и вижу себя, босого и печального, и вижу мать со счастливой улыбкой, оставшейся где-то там, в сорока летней дали, в будке провинциального фотографа. Затем один из стульев занимает благовоспитанная и женственная парижанка мадемуазель Мари. Но все они молчат, вместо них говорит радио, передающее зарубежные новости. Сколько времени оно длится, это видение? А мать днями напролет живет среди таких вот видений.
Пора ехать: пока найдешь такси, пока доберешься до города…
С непривычной грустью прикрываю дверцы шкафа, с грустью кошусь на пластмассовую немоту телефона, гляжу из окна на чистое, промытое, как рана, осеннее небо.
Как ни странно, в связке ключей я с трудом отыскиваю ключ от материнского дома, хотя другого медного ключа у меня нет, медленно вставляю его в отверстие, и тут раздается звонок. Трижды, спокойно и неторопливо поворачиваю ключ в замочной скважине, легонько дергаю дверь — закрылась ли? Телефон все еще звонит. Наверное, Аракел или же мать, которую Аракел отыскал-таки.
НАШИ МАТЕРИ
— Развожусь я с твоим зятем, — сказала тетушка Назели, — хватит с меня!
Сказала она это моей матери; что же до имени тетушки — Назели, — то так зову ее только я, остальные обращаются к ней иначе: кто «тикин Назик», кто «тетушка Назо», кто «ахчи[87]
Назик», а кто и вовсе «гей, Назан…»[88].Назели…[89]
Это имя и впрямь не очень-то вяжется с обликом моей дражайшей дебелой тетушки, весящей восемьдесят пять килограммов, имеющей семерых внуков и трех невесток, а однажды — дело было в автобусе — так хватившей незадачливого воришку-карманника, что того пришлось отправить сперва в больницу «скорой помощи» и только после в милицию.— Ну-ка, выключи свою шарманку!
Я смотрю хоккей, и шарманка — это телевизор.
Через миг уже помягче мать говорит сестре:
— Ты, никак, умом тронулась?
— Сорок пять лет тронутой была! — отрезает тетя. — Уже и на работу поступила, на вечернюю. Подала заявление, приняли.
— Тетушка Назели, — спрашиваю я елейным голосом, — хорошо ли поживают твои невестки? — Это моя постоянная тема в разговоре с тетей, потому что, как мне известно, она терпеть не может своих снох. — Я вчера на симфоническом концерте видел Марго с подругой…
Я был уверен, тетушка скажет: «У нас дома, что ли, симфоний недостает, охота ей на билеты деньги переводить». Или: «Да уж, конечно, Марго не с мужем пойдет. Он, бедняга, о том только и печется, как бы побольше заработать, а она знай по концертам шастает…»
Но тетушка глядит на меня с невыразимой печалью, и мне сдается — она вот-вот заплачет. Маму так и подмывает хорошенько меня отчитать, да не до того, она передумывает и обращается к сестре:
— Хочешь кофе? — И потом ко мне: — Ведь сколько прошу снести кофе помолоть. Барчуками все заделались.
— Только вчера сказала, ма, — вкрадчиво уточняю я; яснее ясного: мама, как заправский шахматист, сделала ход конем, чтобы выпроводить меня из дому, Но где там, мне невтерпеж услышать тетушкин рассказ. — Сходить, тетушка Назели?
— Да сиди, Овик-джан. Все одно, сегодня не узнаешь, завтра по телевизору объявят.
Тетушка усаживается в мое любимое кресло-вертушку, у письменного стола; кресло жалобно скрипит, словно взывает ко мне о помощи. Тетушка хмурится, хочет что-то сказать, не находит слов и вдруг непроизвольно кладет палец на включатель магнитофона — комната наполняется звуками из «Иисуса Христа — суперзвезды».
— Это что за Содом и Гоморра?
— Вовсе не Содом и Гоморра, — говорю я спокойно, — а Иисус Христос. Опера про вашего спасителя.
— Господи! — крестится тетушка. — И его тоже на продажу пустили. Совестно ведь… — Она умолкает, потом внезапно распаляется: — Старики и те стыд потеряли, а о вас и говорить нечего.
Это уже что-то новенькое.
— О дяде Враме — ни слова, — торжественно заявляю я, выключаю магнитофон, снимаю «Иисуса Христа» и ставлю другую, неиспользованную кассету. — Дядя Врам — моя слабость. Ты же знаешь?
— А как же! Чтоб ты да за него не вступился! — напускается на меня тетушка. — Одного небось поля ягоды. Двадцать восемь лет балбесу, только шуры-муры на уме.
Из кухни выходит мать, сердито ставит чашечку с кофе на магнитофон, пододвигает стул и пристраивается подле сестры.
— Ты куда ездила? В Артик? — Мать, очевидно, хочет отсрочить главный разговор до тех пор, пока я не уберусь: знает, если история окажется занятной, раззвоню на весь мир. — Холодно в Артике-то?
— Отсохли бы мои ноги, не ездила б лучше. — Тетушка стучит ножом по столу. — В Артик, конечно, ездила, куда же еще. Где мне было узнать про этот позор, не из пальца же высосала.
— Да что за позор-то?
Мать уже распирает от любопытства. Вот и славно.
— Помнишь, в тридцать четвертом году Врам в Баку ездил? Месяцев пять там пробыл, помнишь?
Мать выразительно смотрит на меня, но взгляд ее мягчает. Понимаю, что мне не отделаться от вояжа в магазин.