У входа в церковь толпились одетые в траур женщины, мужчины, молодежь. Прохожие останавливались, мужчины обнажали головы. Четыре человека в черном спустили из черной автомашины гроб и внесли на плечах внутрь здания. Мы вошли после всех, нас вело любопытство, и мы протолкались вперед. Я вдруг заметил, что идем сразу за родными покойного. В таком порядке мы и разместились в церкви, где на высоком помосте установили гроб. Я надеялся хоть здесь увидеть лицо покойника, но крышку не подняли. Откуда-то полились звуки органа, зажглись тысячи электрических лампочек в форме свечей, кюре подошел к микрофону, и панихида началась. Присутствующие слушали, порой крестились, вставали, то же самое делали и мы. Прошло около часа. Нам удалось узнать имя умершей — мадам Готье. Она была, наверное, главой большого рода. Среди сидящих в первом ряду я попытался угадать ее мужа, определил по своей теории вероятности сыновей, внуков, невесток. Орган звучал мягко и величественно, и где-то, видно, рядом с органом, кто-то вторил кюре. (Я оглядывал французов — как похожи все люди в горе. Мне вдруг померещилось, будто я нахожусь в Эчмиадзине, на панихиде какой-нибудь армянской старухи.) Это был странный диалог, кюре словно беседовал с душой мадам Готье, которая уже не имела ничего общего с этим сложным, беспорядочным, бессмысленным миром.
Наконец он замолчал и осенил гроб кадилом. Подойдя к старику, сидящему в первом ряду, по-видимому, мосье Готье, он подал ему кадило. Все поднялись, постояли, склонив головы. Помахав кадилом, мосье Готье передал его стоящему рядом мужчине средних лет. «Сын, наверное», — подумал я, между тем как кадило переходило из рук в руки. Каждый из присутствующих бросал немного мелочи на серебряный поднос и по очереди пожимал руки всем родным покойной. Нам ничего другого не оставалось, как проделать то же самое. Даже в горе родные усопшей смотрели на нас с любопытством. У нас был вид заправских туристов (одни фотоаппараты чего стоили!), и мы были немы и беспомощны.
Я подошел к мосье Готье и увидел вблизи его голубые глаза. «Мерси, мосье», — сказал он, крепко пожав мне руку. По-моему, они жали нам руки с особой теплотой, благодарные за то, что незнакомые люди неизвестно из какой страны разделяют их горе.
Мы вышли из собора, один из нас, потомок ванского армянина, философски заметил:
— Такова наша судьба. Надо же было попасть именно на панихиду.
Дело не в этом. Кстати, в Париже, в другой церкви, мы участвовали в свадебной церемонии, однако запомнил я панихиду по мадам Готье в городке Шартр, горестные глаза родственников и как они с особенной теплотой жали нам руки (а ведь выше я утверждал, что невозможно разделить горе).
38
По возвращении из Парижа я навестил бабушку.
— Я видел могилу полководца Андраника.
— Где?
— Где же еще, в Париже.
— Не болтай чепухи, — перебила меня старуха.
— Но он похоронен в Париже, на кладбище Пер-Лашез!..
Бабушка странно смотрит на меня: слово Пер-Лашез ей непонятно, похоронен — понятно. Она некоторое время молчит, наверное, вспоминает Андраника, молодого, с лихо закрученными усами, на коне. А у меня перед глазами его могила, которую я знал прежде по фотографиям. На них, особенно одной, цветной, отпечатанной на превосходной бумаге, полководец сидел в седле, глядя вдаль (на Масис, сказал бы поэт Шираз). А скакун, чудилось, готов вознести всадника на небо.
Снова вспоминаю Пер-Лашез, строгие памятники из черного гранита и мрамора.
А бабушка:
— Да разве же Андраник похоронен не в Эчмиадзине?
— Где это в Эчмиадзине?
— Возле Хента[22]
. Видел могилу Хента?Видел, милая бабушка, во дворе церкви святой Гаянэ. Старое надгробие из простого туфа срыли и выкинули. Поставили новое, из синего базальта. На старом кривыми буквами было высечено: «Хент», теперь оно поросло мхом. И было что-то наивное и потрясающее в этой простой могиле. Новая мне не понравилась. И потом: кто позволил сменить могильную плиту, разве могила — квартира или одежда, которую можно менять?
Все это я, конечно, старушке не выкладываю.
— Видел, — говорю, — из черного туфа, во дворе церкви Гаянэ…
— Не то ты видел, — возражает бабушка, — над Хентом часовня стоит, над могилой Андраника тоже…
Я вспоминаю могилу Андраника — уже не по снимкам. Нас было десять человек, мы положили по красной гвоздике к ногам коня, постояли, помолчали, сфотографировались. С нами была русская женщина из нашей туристической группы, она наклонилась, приложилась к плите. Это была жена русского писателя, женщина с ясными и чистыми глазами. Она выучила песни «Проснись, лао», «Ов, сирун, сирун», «Андраник» и подпевала нам в автобусе.
— Уже лет двадцать я не была в Эчмиадзине, — говорит бабушка, — не помню даже, где могила брата. Спроси у католикоса Вазгена…
— О чем? — удивляюсь я.
— Где могила моего брата, священника. Он-то наверняка будет знать.
Я уже рассказывал: брат бабушки умер в тяжелые дни 1915 года, тогда Эчмиадзин наводняли сироты, кому 0ыло подумать о плите над могилой архимандрита, об эпитафии?
— Да откуда ему знать? Католикос всего десять лет как в Армении.