Чуть поодаль находится деревня Харков (от слова «харквел», то есть «обжигать»), солнце беспощадное, злое. По-моему, кочари плясали люди именно из этого селения. Вдруг я подумал: как они могут жить — просыпаются, а в раме окна Ани, засыпают, а луна выглядывает из-за развалин Ани…
— Пошли.
Прощай, Ани…
Пчелы с жужжанием перелетают через границу, чтобы собирать на том берегу цветочный нектар, а пасечник не смотрит ни на нас, ни на Ани.
— Страшно проголодался, — говорю я приятелю. — Когда будем в Ереване?
— В пять или шесть.
Вдали все еще виден Ани…
40
Дерево заметили по весне. Случайно. Купол деревенской церкви был разрушен двадцать два, тридцать два, не то сорок два года назад. Впрочем, обвалился он не весь, а лишь наполовину, даже до сего дня многие любители, вскарабкавшись наверх, пишут на камнях свои бессмертные имена. Обвалившаяся часть купола в летние месяцы покрыта зеленой травкой и цветами, которые пробиваются на свет, прорываясь между камнями.
И вот однажды…
В этой траве люди увидели дерево, настоящее абрикосовое дерево, оно, как сказали бы поэты, возвышалось на куполе, словно юная полунагая девушка, и бесстыдный ветер рвал ее подол.
Вот это да!
Мужчины удивлялись, проходя мимо церкви, а старухи крестились перед закапанным воском ликом Христа. Бабка Маран, которая была в годы войны единственной в деревне гадалкой, извлекла из сундука засаленные, почерневшие карты, разложила их на обеденном столе, прикинула что-то, что-то забормотала и изрекла: «К добру». А учитель истории в тот же день повел учеников к дереву. «Только в Армении, — сказал он, — может произойти подобное чудо. Армянский камень, армянская косточка, армянский абрикос…» Вечером было общее колхозное собрание, и кто-то остроумно заметил: «Чье же теперь будет это дерево — колхозное или приусадебное?» Председатель рассмеялся, остальные тоже, и об этом больше не говорили…
Прошло время. С деревом свыклись.
А нынешним летом маленькие деревенские разбойники вскарабкались по гладкотесаным камням на купол и с жадным нетерпением обобрали первые плоды удивительного дерева. Их было штук пять, на всех даже не хватило, но ребята поделились между собой, съели и ядрышки, жуя их медленно и торжественно, как будто ждали чего-то необыкновенного, глядя друг на друга и жмурясь от солнца. Но никакого чуда не произошло — это был обычный незрелый абрикос, вон сколько их во дворах, садах, на рынке.
И абрикосовое дерево прижилось в селе.
Кто и когда закинул косточку на церковный купол, трудно сказать. Как она застряла между камнями и пустила корни? Но дерево существовало, и люди перестали недоумевать.
А я вспоминаю Аршака Акоповича Гаспаряна, которого встретил случайно в одной из деревень на севере Молдавии. Село называлось Дроки.
Мы завтракали в чайной райцентра. О старике я слышал накануне и поразился, узнав его возраст — сто двадцать один год. Я сказал, что хотел бы увидеть его. И вот он здесь. Живет в этой деревне с 1901 года, прежде проживал на Северном Кавказе, на побережье Черного моря. Фигура старика, особенно когда он стоит, напоминает скобку, но взгляд еще ясен. Он с трудом, но все же находит армянские слова.
— Когда вы выехали из Армении?
— Лет двенадцать — пятнадцать мне было.
— Где жили?
— На берегу какой-то воды, морем называли…
— Ванским?
— Наверное… Кто знает…
— Почему покинули свою родину?
— Не помню…
— Как попали на Кавказ?
— Не помню…
Наливаем старику вина. Ставим перед ним миску с какой-то едой из рубленого мяса. Есть ему трудно, но вино он пьет. С болезненным упорством я ищу что-то в его глазах, вопросами своими хочу пробудить детство, уснувшее в нем более ста лет назад.
— Есть еще армяне в вашей деревне?
— Нет, один я…
— А были?
— В нашей деревне — нет. В Одессе были.
— Почему вы приехали в Дроки?
— Когда провели железную дорогу, я был грузчиком. Много товаров перегрузил…
— Дети есть?
— Четверо. От Марины. Она молдаванка. Пятьдесят два года мне было, когда женился. А ей было двадцать три, царство ей небесное, рано померла. Сын у меня, иногда деньги шлет, лет двадцать я его не видал…
Старик утомляется, скорее оттого, что ему трудно подыскивать армянские слова. А я хочу пробудить в его померкших глазах хотя бы искру — ведь не может там быть одна лишь зола, не может душа умереть окончательно, бесповоротно, бесследно…
И я запеваю «Дле яман».