Короче, вскоре принесли и маджар и мясо, застолье разгоралось… Войтек пил и то и дело испытующе поглядывал на меня и на хозяина.
В Ереван добрались уже к ночи. Дорогой подвыпивший Войтек утверждал, что хозяева конечно же мои знакомые и я с ними заранее сговорился. Поначалу я не обращал внимания на его слова, но он повторял то же самое и на следующее утро, уже трезвый! И даже в аэропорту сказал:
— А здорово ты провел меня в Ошакаие…
…Всякий раз, вспоминая Войтека, я думаю о другом случае, из времен моего студенчества.
Я учился в Москве, это было после войны, в тысяча девятьсот сорок девятом году. Мы с Рубеном увидели на улице девочку лет восьми в рваной обуви, из одного ботинка вылезал большой палец. Мы повели ее в магазин и купили красные туфельки. Тогда кто-то из толпы сказал:
— Чего не купить, деньги небось шалые, незаработанные…
Мы взглянули на говорившего, но смолчали. В тот день мы получили стипендию… А в мире не должно быть ни одного босого ребенка, это нам завещали деды и прадеды, прошагавшие дорогами беженства стертыми в кровь ногами.
А девочка еще долго улыбалась нам, зажав под мышкой коробку со старой обувкой.
9
— Здравствуй, — говорит он мне.
— Здравствуй.
— Ничего не случилось? Ты какой-то не в себе…
— Дочка немного простыла, — отвечаю я.
На его лице появляется озабоченность и сочувствие.
— Лекарств никаких не надо? — спрашивает он, хотя работает в тюрьме. — А?
— А что, вы аптекаря забрали? — пытаюсь шутить я.
— Ты только скажи, чего надо. — Он или не слышит меня, или не чувствует иронии.
— Что вообще новенького?
— Все только собираемся, но так ни разу еще не встретились и не посидели. Мать моя знает, что ты был в Карсе. Когда зайдешь?
Он говорит, а я вижу перед собой наголо остриженного мальчика.
Несколько месяцев назад на пути в Анкару я побывал в Карсе, где родились этот человек и его мать. Помню, когда я ему об этом рассказывал, он плакал, хотя и работает в тюрьме. Плакал… А остриженный мальчик, который несколько дней назад побывал у него в «гостях», рассказывал другое — какие получил от него оплеухи и сколько брани наслушался.
— До свидания, — говорю ему и перехожу улицу.
Я вдруг становлюсь противен сам себе за то, что стоял и слушал его спокойный, такой обыденный голос. Потому-то я обратился в бегство, опасаясь, что вдруг выложу ему все это. Убегаю от своей возможной смелости. Между нами невидимо стоит стриженный наголо мальчик, и втроем находиться на одном и том же квадратном метре асфальта нам нельзя.
Я направился в сад Комитаса.
10
Нет, не пошел в сад Комитаса. Вспомнил одну встречу в ереванском банке, у застекленного окошка в общем зале. Знакомый турист из Алеппо попросил меня зайти с ним обменять сирийскую валюту. Пока мой знакомый беседовал со служащим, к окошку подошел пожилой человек. Он обменивал наши деньги на доллары.
— В Америку едете? — спросил я.
— В Турцию.
— Когда?
— Завтра утром.
— Красивый город Стамбул, я был там несколько месяцев назад.
Мужчина посмотрел задумчиво и, как мне показалось, с оттенком сомнения.
— Туристом едете или к родным? — спросил я.
— Навсегда.
— Навсегда?
— Да, хватит, пожили в вашей стране два года, сыты по горло.
Сыты? Человек смотрел на меня спокойно и зло. Сыты. Значит, сыты родиной, Ереваном, Араратом, Цицернакабердом, где стоит обелиск памяти двух миллионов погибших? Словно родина — шашлык, пиво или песня, которую слышишь в тысячный раз.
Я не нашел нужных слов, закурил папиросу, затянулся. А он равнодушно посмотрел мне прямо в глаза.
Спроси я его, почему возвращается в Турцию, он мог бы сказать, что в его новой квартире двери не открываются или не закрываются, что на ереванском рынке по субботам трудно достать мясо, что по утрам трамваи переполнены или что его сосед два дня назад бил жену. Он бы, наверное, многое рассказал, и какая-то доля правды в этом была бы. Что делать: спорить с ним, доказывать обратное или придумывать оправдания?..
Я ничего не сказал, только мысленно пожелал, чтобы этот человек там, на берегу Босфора, никогда бы не пел «Антуни», не поминал Месропа Маштоца, забыл бы, что Комитас похоронен в Ереване, чтоб не вешал у себя в доме на стене цветную фотографию Арарата. Я смотрел на него и думал, что никогда не смогу простить его. Говорят — родина простит, но это неверно, родина никогда не прощает, люди могут простить родину, если она в чем-то перед ними провинилась. Люди живут несколько десятков лет. Родина вечна.
Я представил, как спустя несколько лет этот человек в какой-нибудь армянской церкви в Стамбуле, полуприкрыв глаза, будет бормотать «Господи, помилуй» Комитаса, и Комитас вдруг услышит и еще раз сойдет с ума. Снова? В который уж раз?..
Я в упор смотрел на него, стараясь запомнить черты, а он спросил:
— Что, тоже не одобряете моего решения?
— Ваша очередь, — сказал я.
Он глянул мне в лицо, криво улыбнулся и подошел к окошку.
11