— Нет, помнится, не очень. Особого влияния на меня этот эпизод, по-моему, не оказал, испугаться я не успел, что называется, не врубился, — ответил Р. — А вот попозже…
Летним вечером, в постели, прикрытый легкой простыней, я мчался на резвом своем скакуне, мчался к Великой Радости, был уже в финишном галопе… И вдруг вламывается отец, сдергивает с меня простыню — и…
— Ты что делаешь, а?! Ты чем занимаешься?! Ах ты, скотина! Ух, негодяй!
Оглушительная оплеуха. Лежу голый и онемелый. Скакун мой стоит как вкопанный.
Полный шок.
— Чтоб никогда больше, понял? Ты у меня получишь! Еще раз увижу — пипку оторву! Сама отвалится, понял?! А ну, прощения проси! Клянись, что больше не будешь!..
Я не заплакал, а сказал ли, что больше не буду, не помню. Но точно могу сказать, что этот эпизод заложил в меня ужас перед отцом, неизбывную связь секса с чувством вины, садомазохистскую жилку и глубокое, на самом дне души живущее убеждение, что это хоть и отчаянно стыдно, но жутко хорошо, до потери сознания сладостно — быть скотиной, и негодяем.
(Пациент Р. имел и такой опыт…)
Через некоторое время я с разочарованием узнал, что Моя Великая Радость — совершенно обычный, донельзя пошлый конечный продукт этой вот самой дрочки, которой занимаются почти все мои сверстники.
Я долго не мог представить себе и поверить, что все они испытывают то же самое, что и я, то же могучее запредельное наслаждение. Я даже и сейчас в это не совсем верю, как не могу вполне поверить в свою смертность, в неизбежность исчезновения. Какой-то бред собственной исключительности остается во мне…
— У каждого есть такой бред. Быть может, это истина более высокого порядка заглядывает в наши детские души в виде такого неискоренимого наивного заблуждения…
— Не знаю, доктор, не знаю…