Еще один прадед был, вероятно, немцем, белокурой бестией, донжуаном местного разлива из смешанной еврейско-немецкой колонии в селе Новополтавка под Николаевом. Прабабушка-еврейка с ним согрешила, но так ли было в действительности или только по подозрению, нельзя сказать точно.
Дед Израиль, родившийся от этого предполагаемого греха, был громадным светловолосым человеком с нордической внешностью. Невероятно мощный физически, первый силач Николаевской губернии. Играючи подбрасывал и ловил шестипудовые тюки.
Внушал страх: несколько раз, когда на него нападали в драке сразу по нескольку человек, хватал их по паре за шкирки, поднимал в воздух, ударял друг о дружку лбами и штабелями складывал на земле у ног.
По характеру был молчалив, угрюм, замкнут, суров. Честный трудяга, хороший слесарь. В многодетной семье отца — то ли прадеда моего, то ли нет? — был изгоем, с десяти лет выгнали учиться ремеслу и больше не допускали в дом, и детей его, и моего папу — тоже.
В первые послереволюционные годы большевистская партия направила деда, как достойного представителя рабочего класса, на работу парторгом, и не куда-нибудь, а в знаменитую московскую психиатрическую лечебницу имени Кащенко, куда и внучек спустя 30 с лишним лет пожаловал доктором.
Недолго музыка играла, на первом же врачебном обходе в буйном отделении, где дедушка в качестве партначальства сопровождал заведующего отделением, какой-то идейно возбужденный больной вылил ему на голову ведро горячего киселя, и дед с партработой завязал.
Подался опять в слесаря.
Но психиатрия настигла изнутри: 54 лет от роду, в конце войны, здоровяк-дед покончил с собой: отравился.
Произошло это в городе Кирове (Вятке), где дедушка работал на военном заводе. Дети — папа мой и сестра его Рая были далеко, на фронтах. Рядом была только бабушка Анна, простодушная, милая, добрая, но недогадливая..
Я был еще маленький, ни о чем не знал; бабушка и папа неохотно об этом рассказывали мне, даже взрослому. Какие-то столкновения на работе, в чем-то обвиняли без вины, как тогда всех… Чувствовал себя несправедливо гонимым, затравленным, одиноким, ну вот и все.
Наверное, сомкнулись внутри и образовали провал в черную дыру изгойство по жизни и тягостная обстановка. По скупым письмам чувствуется, как маялся, тосковал… Выдержал бы — до победы дожил бы, до радостной встречи. Мог бы еще увидать и меня подросшего, и другим внукам порадоваться, и любовь их принять и свою отдать.
А в начале войны погибла мамина мама, бабка Мария — Бабушка Солнышка, душегрейка нашей семьи, и не только нашей.
Вот ее лучистое лицо…
Была детским доктором. Перед войной — главным врачом московской детской Красно-советской инфекционной больницы в Сокольниках, там ее до сих пор помнят.
Ясный ум, дар врачебной любви к людям, проникновенное понимание, легкая твердость характера, сострадательность, юмор. Бабушка Солнышка делала неодиноким каждого, и в нашей семье тоже, особенно тяжелого характером деда Аркадия. С уходом ее все расползлось…
Во время войны лечила раненых от инфекций и сама заразилась сыпным тифом, сердце не выдержало..
Дед Аркадий Клячко, мамин папа, тоже высокий, могутный, с тяжелым шагом командора, с громовым басом, в 56 лет пошел на Великую Отечественную добровольцем, артиллеристом прослужил в званиях от рядового до майора, вернулся с контузиями и ранами, овдовевший.
Этого дедушку я хорошо помню, успел полюбить. Он научил меня играть в шахматы. Со мной и по сей день его трубка, я ее тоже курил, сейчас только нюхаю иногда…
Как и другой дед, был суров, добр и очень внутренне одинок… Об этом одиночестве, о жизни и характере деда Аркадия расскажу отдельно — повесть особая, связанная с историей всей страны…
Получив опыт работы со множеством одиночеств, в том числе собственным, могу теперь, наконец, выразить то, что в детстве лишь ощущал мучительно, бессловесно…
Каждый из нас, за редкими исключениями светлых личностей, вроде Бабушки Солнышки, впадает в одну и ту же ошибку: чувствует себя более одиноким, чем окружающие.
Иллюзия детской эгоистической слепоты.
Ждем от других сочувствия и понимания и, обманываясь в своих ожиданиях, отчаиваемся, глохнем-слепнем, ожесточаемся.
Разобщенность и равнодушие, непонимание и жестокость — встречный ветер бытия, и его можно использовать для движения вперед, если правильно поставить парус души.
Каждый, кто как одинокий звереныш-детеныш, больше озабочен получением, чем отдачей, оказывается за это наказанным.
Одиночество и есть это наказание.
Я не был от рождения замкнутым и недоверчивым — наоборот, сама открытость, само стремление к другим, и занудой не числюсь.
Одиночество при всем том цвело пышным цветом. Проистекало, как теперь понимию, (по-раньше бы!) из притязаний на невозможное, из неблагодарности сущему, пусть и малому.
С любящими родителями чувствовал себя невыносимо одиноко лишь потому что они не понимали меня, не умели проникнуть в мой внутренний мир. Особо сложный одаренный ребенок — не просекли, академиев не кончали, психологиев не изучали.