Она перекрестилась и отступила, оставляя после себя свет и запах жареного лука. Этот запах мешался с другими – телесной вони, болезни, мочи.
Гноя, которым сочились глаза женщины, устроившейся в углу. Она молилась, стоя на коленях, не видя ни Анны, ни зверя ее, ни даже света, наполнившего келью. Он выцветил серый кирпич стен, неровный земляной пол, доски, на которых лежал дрянной тонкий матрац.
Стол. Пустую миску. И тарелку.
Вот женщина моргнула и вскочила. Двигалась она торопливо, дергано, то и дело замирая. И только круглая голова в грязном клобуке крутилась влево-вправо.
Грязные пальцы придавили огонек свечи. А сиплый голос нарушил тишину:
– Пришла?
– Пришла, – сказала Анна, разглядывая ту, которая была ее матерью.
Давно. Настолько давно, что… На том снимке, который Анна спрятала, матушка была молодой и красивой. Сейчас на нее смотрело существо, лишь отдаленно напоминающее человека. Ноздреватая кожа его имела тот бледный омыленный оттенок, который свойствен мертвецам. Она свисала, почти скрывая в них глаза, и в трещинах, складках ее застывал желтоватый гной, скрепляя уродливую эту маску. Обвисла нижняя губа, сделав видимыми бледные десны и темные зубы, многие из которых выпали.
– Матушка…
– Хороша… – монахиня укоризненно покачала головой. – От красоты все грехи, все в мире от нее… Покайся, и будешь спасена. Покайся…
Мелькнула мысль, что, быть может, зря Анна явилась сюда, что, быть может, матушка ее давно и прочно сошла с ума, а стало быть, спрашивать ее о делах прошлых бесполезно. Но рука с желтыми кривыми ногтями вцепилась в рукав.
– Мужа нашла богатого? Хорошо… думаешь дитя родить?
– За что ты меня прокляла? – вопрос, мучивший Анну, вырвался из груди.
– Что? – в полутьме сверкнули живые и вполне себе ясные глаза.
– Прокляла. Не видишь? На мне проклятье, которое, как мне сказали, досталось от матери. И не случайно. Ты зачала меня, чтобы избавиться от проклятья. От кого ты его получила?
– Вот, значит… – монахиня отпустила рукав Анны и, пожевав губу, сказала: – Не я… это была не я, я лишь подобрала тебя, проклятое дитя.
Ее история была проста.
Родителей своих Евлампия не знала. Может, оно и к лучшему, потому как кто бросит свое дитя помимо людей недостойных? Так говорили сестры при монастырском приюте, и у Евлампии не было причин им не верить. Жила она не сказать чтобы плохо.
В приюте кормили. Учили.
И не только грамоте, но и делу, которое должно было бы позволить сироте прокормить себя. Конечно, нельзя сказать, чтобы житье было совсем уж вольным: сестры проявляли изрядную строгость, да и работать приходилось от зари до зари, не забывая при том благодарить Господа за кусок хлеба и крышу над головой. Временами хлеб был горек, а крыша протекала, но…
Иные и того не имеют. А потому нельзя быть неблагодарными. Господь все видит. Господь всем воздаст по заслугам. Господь всегда рядом.
О нем Евлампия забыла, стоило ей покинуть приют. Слишком уж велик и удивителен оказался мир за стенами его. В мире этом отыскалось местечко и для Евлампии, к слову, не без помощи сестер, замолвивших словечко за старательную, пусть и лишенную силы сиротку. Нет, нельзя сказать, чтобы Евлампия разом отринула все, чему ее учили. Она была девушкой рассудительной, осознававшей, что отныне в мире этом она может рассчитывать лишь на себя.
Она жила. Снимала крохотную комнатушку с еще двумя девочками, тоже вышедшими из монастырского приюта. Работала, силясь показать свою полезность и заслужить не только похвалу, но и прибавку к тем грошам, которые получала.
Молилась, но больше по привычке, чем и вправду испытывая нужду в беседе с Богом.
И ждала. Чего? Любви. Той самой, что изменит жизнь, перевернет ее, наполнит сердце и душу светом, а еще приведет ее к алтарю, позволив исполнить то исконное женское предназначение, о котором столько говорили.
Но время шло, а любовь не приходила.
Нет, на Евлампию обращали внимание, большей частью пациенты, к которым она была добра, сперва из жалости, после, когда жалость перегорела – слишком уж много было их, страждущих, – то потому, что доброта часто оборачивалась лишнею копеечкой. Конечно, ею приходилось делиться, но и того, что оставалось, хватало на малые нужды. В монастыре Евлампия привыкла жить скромно и от привычки этой долго не могла избавиться. Но время шло.
– Дура, – сказала как-то Таисия, которая давно уж ушла из больницы, ибо труд в ней был тяжел, а платили сущие гроши.
Тася нашла другую работу.
Какую? Она не говорила. А Евлампия, она видела и Тасины новые наряды, которые казались безумно красивыми, хотя и легкомысленными. И яркие помады, и краску для ресниц, и многие иные чудесные вещи, которые манили, но…
Рисуют на лицах лишь женщины легкомысленные. А Господь, он видит.
– Выкинь уже этот бред из головы. Пользуйся, пока молода, – Тася не была злой, в отличие от Гражины, которая давно уж съехала. – Хочешь, познакомлю с кем? Ты ведь еще не ложилась с мужчиной?
Этот вопрос Тася задала шепотом. И Евлампия покраснела.