Читаем Одинокое сердце поэта полностью

И, когда лежишь на лугах у близкой к дому речки — у Черной Калитвы, запрокинув голову вверх, ввысь, в небеса, видишь и тройку пегих, и всадника на белом коне, и журавлиную станицу, а чаще — лодки, паруса, корабли, может, потому, что им легче всего плыть в синем воздушном океане; плыть, на глазах обреченно теряясь, превращаясь в бесформенное облако. Всего лишь облако. Сын признавался матери, что в какой бы день он ни наблюдал небо, всегда появлялся парусник и словно бы звал…

«Белеет парус одинокий» — позже лермонтовское стихотворение так захватит, что Алексей раз десять прочитает его на вечерах в Россошанском педучилище. Знал ли он, что одна из строк — не лермонтовская, заимствованная? Дух — чисто лермонтовский — «А он, мятежный, просит бури…» Мятеж, если он не от народной боли, но личной, групповой гордыни мятеж, — вызов установленному Творцом, Зиждителем, Богом миропорядку, а значит — и самому Богу?

Но креста родной церкви будущий поэт не видел.

При подготовке к опубликованию повести «Жестокие глаголы», до того долго, около пяти лет глухо пролежавшей в редакционном портфеле и наконец, также и с моим содействием, напечатанной («Подъем», 1980, № 3), мне поначалу казалось, что она не имеет заключительной точки. Слишком резко оборвана. Впрочем, резко — по-прасоловски. Но при повторном чтении стало ясно: повесть имеет и логический, и художественный конец. Что можно было дальше сказать, и, главное, следовало ли дальше продолжать после столь лаконичного, но таящего бесконечность абзаца о небе?

Говорить о нашем наступлении? Но то была бы уже другая повесть. Авторские замысел и воля могли дать и вовсе иное: скажем, повесть разрослась в роман, но об этом остается разве гадать.

Война, и закончившись, продолжалась. Продолжалась она и в его поэтическом слове. Взрослый Прасолов в письме, в разговоре признается, что давние дни войны не дают ему покоя. Давние — без давности: тогда горе одной семьи (погибнут отец и отчим будущего поэта) сомкнется в детской, отроческой душе с горем всей страны — эшелонами раненых, братскими могилами погибших, трудновообразимой чредой-цифрой разрушенных, сожженных городов и деревень.

Россошанский вокзал, забиравший наших отцов на фронт, так и останется для Прасолова испытательно-притягивающим плацдармом тех дней. Не мирным, обновленным, людно-озабоченным или празднично-беспечным, но тем — фронтовым: с осколочными оспинами-выбоинами по фасадному пролету, со спешащими санитарами, с обинтованными ранеными на могильно узких носилках.

Кладут и кладут их рядами,Сквозных от бескровья людей.Прими этот облик страданьяМальчишеской жизнью твоей.Забудь про Светлова с Багрицким,Постигнув значенье креста.Романтику боя и рискаВ себе задуши навсегда!Душа, ты так трудно боролась…И снова рвалась на вокзал,Где поезда воинский голосВ далекое зарево звал.Не пряча от гневных сполоховСведенного болью лица,Во всем открывалась эпохаНам — детям ее — до конца.…Те дни, как заветы, в нас живы.И строгой не тронут душиНи правды крикливой надрывы,Ни пыл барабанящей лжи.

Правда — честная, строгая, суровая, тяжелая, наконец, — таковой сутью она живет в прасоловской строке. Но чтобы — крикливая? Последняя строфа — как бы добавочная платформа к уже перегруженному составу. Но в ней — позиция. Здесь исполненный достоинства взгляд на иную эпоху, в которой возможна и едва ли не в первой роли витийствует на блескучем подиуме правда крикливая, быть может, не менее пошлая, нежели барабанящая ложь.

(Что же до романтики боя и риска, до жародышащей романтики сабельного похода, столь любезной стихотворцам, возросшим на воспевании бомбистов, чекистов, подвального или же полевого «суда», одержимых и беспощадных, то молодой поэт Николай Дементьев уже вскоре после Гражданской войны возразит трубадуру подобной наступательной романтики Эдуарду Багрицкому честно: «Мы глаз не слепим патетикой кавалерийской степи», — и даже афористически: «Романтика против войны»; иными словами, романтика, естественная, как дерзание разума и сердца молодых в мирной страде, странна, неуместна, фальшива в час войны, тем более войны гражданской. Странноромантический пафос «сабли наголо» гудит даже в стихотворении, исключающем, казалось бы, всякий намек на пафос, — в когда-то широко известном стихотворении «Смерть пионерки»; здесь замороченная безбожным поветрием героиня — больная, умирающая девочка уже не воспринимает даже верующую в крест мать; зато — авторское утешение девочке — «базовое знамя вьется по шнуру», да еще — «Возникает песня в болтовне ребят…»)

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже