Читаем Одинокое сердце поэта полностью

Наше наступление — предвестье победы — отзовется сложным многочувствием в душе деревенского подростка, и из увиденного, пережитого в Морозовке прорастут поэтические строки, редкостные по драматической напряженности и чуткости.

Он видел, как в новогоднюю ночь в его родной школе, оккупированной под праздничное застолье, среди горланящих, себя шнапсом оглушающих, украдкой плачет трезвый немец. Отчего он, сильный и сытый, плачет? Слышит ли, как с востока надвигаются гулы возмездия? Или же слышит, как с запада, из отцовского дома где-нибудь на Эльбе, доносятся робкие голоса родных, зовущих возвратиться? Немец усылает русского мальчишку на холод, за дровами, чтобы тот не видел его слабости. Но тот уже увидел. И, быть может, неосознанно, верно, возвращает этой слабости силу — силу прозревшего в раскаянии человека: врага и уже не врага. С Дона фронтовая волна нахлынет скоро. И рубиновый перстень на мерзлом пальце прозревшего и погибшего подобен сгустку крови. А руки, черные немецкие руки из-под русского белого снега, «к овдовевшей Германии страшно тянулись», — вот оно, прасоловское пространство, заполненное трагедией; очерченное зимним временем, бедой своего села, трагедией своего народа, а также враждебного воинства, шедшего покорить. Но и преодоление трагедии — здесь.

Человечно взрослела и поднималась душа будущего поэта, целительно приобщаясь к народной, православной традиции милосердия, — когда лежачего не бьют, когда в поверженном враге видят еще и чьего-то отца, брата, сына, когда жажда мести пригашается прощающим состраданием.

«Еще метет во мне метель…» — одно из самых пронзительных прасоловских стихотворений. Подросток, переживший чад войны, разорение родины, готовый к праведному отмщению, перед лежачим строем погибших врагов вдруг сурово задумывается — о чем?

И ты, враждебный им, гляделНа руки талые вдоль тел.И в тот уже беззлобный мигНе в покаянии притих,Но мертвой переклички ихНарушить не хотел.Какую боль, какую местьТы нес в себе в те дни!Но здесьЗадумался о чем-то тыВ суровой гордости своей,Как будто мало было ейОдной победной правоты.

Стихотворение как единственное в своем роде растение на «поле» поэтическом, где сквозная тема — война; где бомбовые воронки — словно жерла гибели, где все застит черный дым, где, поднимаясь, падая, снова поднимаясь, идут в атаки и некогда разглядеть ни друга, ни врага. Прасоловское стихотворение — вглядывающееся. Прозревающее. И понимает, и объясняет не так, как если бы то был плакат войны, вынужденно простой и прицельный; но и не как тысячи иных хороших поэтических строк о войне, а с особенностью неповторимой. Когда ни враждебность, ни беззлобный миг, ни подобная правота по отдельности не могут дать как глубины переживаний, так глубины слова о переживании. Зато на их жестком сталкивании в отроческой душе и вырастает настоящий поэт.

У Прасолова восприятие войны — в ее трагическом объеме. И память его помнит всех. Своих и пришлых.

Два десятилетия спустя после оккупационного полугодового режима на малой родине, слушая голос юного итальянского певца Робертино Лоретти и мысленно встречаясь с его страной, поэт видит себя двенадцатилетним мальчиком «среди страшно обмороженных итальянцев… у дороги, по которой трое русских сопровождают полуторатысячную колонну изможденных, падающих в снег когда-то великих римлян, миланцев…»

Уже после ухода Прасолова из жизни мне довелось сопровождать группу ветеранов итальянского Альпийского корпуса на их былые фронтовые рубежи — на Миронову гору, на придонские кручи. В придонском селе всех нас поразила одна встреча. Встреча со старой хозяйкой старой хаты под очеретяной (камышовой) крышей. В бедственную для итальянцев зиму милосердной, тогда еще молодой женщине удалось спасти, выходить, поставить на ноги троих обмороженных, схваченных болезнью альпийских солдат. Через полвека — снова итальянская речь. А в горнице — крайняя простота, бедность. Железная кровать, старый стол, иконки в красном углу. Все те же малые оконца и малый свет от них. Время словно бы остановилось на зимней далекой черте, пространство замкнулось бедными стенами.

Я же вспоминал свою поездку в Италию — непорушенную страну непорушенных соборов, — поездку не только по музеям и кладбищам мировой истории и культуры, но и по начальным дорогам Альпийского корпуса, в сорок втором окопавшегося на донских холмах моей малой родины. И об одном вдруг тогда по-настоящему пожалел: о том, что «неведомая и дорогая страна» оказалась воочию недостижимой для Прасолова. Сложись иначе, может быть, в его слове русское поле и итальянская горная гряда предстали бы как близкие, хранимые одним небом; и человеческим войнам не дано поколебать их величавый мир, их геологическое, историческое, духовное бытие.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже