Память о войне через слово, будь то стихи, повесть «Жестокие глаголы» или трагедия «Безымянные», будь то письма или дневники — самое значительное в прасоловском наследии. «Когда прицельный полыхнул фугас» — поэт помнит неизменно. Прасоловскому человеку, у кого война огненным всплеском выжгла глаза, лишив надежды когда-либо увидеть белый свет, хочется знать, что он среди живущих — не предвестник беды, а лишь ее памятник.
Но есть на прасоловском поле войны и строки, не столько несущие память и ею одушевленные, сколько тревожно чующие будущее; строки — словно сигнальные, предостерегающие сполохи.
Здесь каждая строка — под высоким напряжением! Главное — «рубежный час», в стихотворении он помечен предваряющим — 4.00, 22 июня 1941. Он — «крик», он «весь очерчен кровью и огнем». Откуда этот грозный, апокалипсический слог? Тот рубежный час давно канул, какими новыми бедами он в силах угрожать человеку, его отечеству? Зачем он вызван из небытия?
Поэт, разумеется, знает, что человек и человечество во все времена ходят по бедам, нередко — у края пропасти. Но будущее — какую гибельную бездну откроет завтраидущим? Она — не обязательно война — живет, поджидает, дышит, как расплавленная лава в чреве вулкана, готовая низвергнуться и засыпать жизнь пеплом.
«Гибельная бездна», «рубежный час», «гибельный рубеж» — это те смысловые и художественные знаки и сущности прасоловской поэтики, на которых Город Солнца не воздвигнешь. И даже малый солнечный дворец не выстроишь. Эти знаки, эти сущности словно блуждают в непроглядном мраке — меж человеком и Вселенной.
«Гибельная бездна» — сугубо прасоловское. Разумеется, не придуманное им, а учуянное в самых глубинах бытия и на самых вершинах бытия.
Свой очаг
Предав огню и пеплу слободские хаты, оставив на полях и дорогах убитых, тяжелая пришлая сила, на восходе зимы сбитая с донских крутобережий, отхлынет на запад.
И скоро в Морозовке опять серебристо зазвенит школьный звонок.
К той поре Прасолов — отрок. А прожил — словно бы за весь свой век. Чувство сиротства незаметно, верно легло на сердце. Ни отца. Ни отчима. Ни своего угла. На краю гибели побывал, позже писал об этом — «Все было, даже два случая, когда я еле уцелел от брошенной мною немецкой гранаты и от немецкой мины, расстрелянной мною же из винтовки на реке Черная Калитва».
В школе он приметен: сочиняет стихи, которые помещает покамест в единственной газете — стенной. Рисует. Поет. Но не заносчив и заносчивых не любит. Крикливых тоже не любит. Обычно — внутренне собран, скромен, не по годам строг, но если улыбается — улыбка открытая, искристая.
Друг и помощник ему во всем — Иван Доля, сверстник, соклассник, в фамилии которого словно бы предопределялось благополучное будущее; разумеется, и мягкая фамилия не может застраховать от жесткой судьбы; недоля выпала многим сверстникам.
Читает — за семерых. Что читает? В разоренной Морозовке, с недавно порушенными в войне хатами и не столь давно смятыми, безвременными, безверными душами, после атеистического смерча вынужденными забыть Евангелие, с настоящими книгами было не густо. Всякого рода детские книжки от Гайдара до Кассиля, в описаниях что Гражданской, что Отечественной войн, далекие от всей трагедийной полноты жизни, да еще исторические, политические брошюры заведомой тенденциозности, — просвещения в них не больше, чем затемнения. Ни Достоевского, ни русских мыслителей начала века, ни Бунина, ни Есенина, разумеется, не могло быть в разоренном деревенском краю; так они и в столице — не в каждом хранилище. Но Пушкин, Кольцов, Толстой были и в столице, и в степной слободе. Исподволь образовалась домашняя библиотечка: Пушкин и Толстой — «России два различных века лежат в домашнем сундуке».
Чтение, разумеется, не могло быть спокойным, размеренно-отрешенным от мирского, «дворянским» или же кабинетным: времени не хватало. Подростку приходилось держать как ручку ученическую, так и рукоять плуга. Не только об имени существительном думать, но и заботиться о хлебе насущном. Делить заботы матери. Помогать стать на ноги младшему брату Ивану. Строить, наконец, свое жилище.
После войны, устав от мытарств по чужим углам, мать с сыном принялись хлопотать о своей крыше. Прежде они жили, вернее, квартировали в самой середине слободы, близко от школы, от улицы Великой. Новую хату принялись строить у околицы, выходящей огородами на приречные луга. Построили, конечно, не в одночасье: полагаться приходилось на свои, вдовьи руки да на руки старшего сына.
Рассказ матери о том (запись 1988 года) естествен в украинском звучании, так он прозвучал из ее уст: