Иосиф положил кусочек картошины в рот, отставил тарелку: — Ну говори, что там у тебя стряслось.
Было в этой фразе что-то домашнее, будто знали они друг друга давным-давно. На мгновение у Оленьки мелькнула мысль: заревнует Алена. Слишком быстрое, необъяснимое сближение.
Алена знала, что для своих излияний Олька выберет Иосифа — из них двоих. Иосиф располагал к себе, сам о том, наверно, не догадываясь. Что-то в глазах у него было, не поймешь что, да и надо ли понимать. Ольке проще довериться ему, чем подруге. Хотя бы потому, что не получается у подруги скрывать: все Олькины проблемы кажутся ей с жиру наетыми. Мама-папа живы, муж любит, ребенок замечательный. На этом фоне благополучия рельефней становятся ее, Аленины, горести — родителей считай что нет, мужа тоже… да не в том лихо, что не расписаны они с Осей, а в том, что не
— Я позвоню Нине.
Алена пошла на кухню, унося Свинтуса, и Оленька так и не поняла, что это значило. Она подумала, что, наверно, надо все-таки уйти.
— Уже поздно. Я в другой раз…
— Другого не будет, — мягко остановил Иосиф. — Чего боишься? Что не сумеешь? Статью эту не сумеешь? Не сможешь поставить себя?
И тут Оленьку прорвало. Она говорила, и ей стало казаться, что никакая это не Иосифова харизма, просто встретила человека, попутчика в вагоне поезда, вывалит ему сейчас все, чужой же, не страшно. Иосиф слушал не перебивая. Она говорила о том, что — да, боится выше головы не прыгнуть, боится выглядеть в глазах главного редактора никчемной, боится, что не заинтересует его по-настоящему, боится, что не потянет его, боится этого неравенства (но именно оно и покоряет, заметил Иосиф). Еще она боится менять устоявшуюся жизнь, боится уйти в никуда, боится не выжить вдвоем со Степой, боится Вовкиных глаз, когда она скажет, что уходит, что забирает ребенка. Боится, что все останется по-прежнему, что никуда не уйдет, что еще сто лет за окном будет гореть зелеными буквами слово «аптека» наизнанку, а все потому, что ей страшно делать резкие движения, потому что до таких, как Нико, ей как до неба, потому что ей скоро тридцать лет, а жизнь все такая же маленькая, мелкая такая жизнь, когда же конец этому будет?
Пока она говорила, вошла Алена, села в кресло. Оленька скосила глаза: нет, Алена не злилась, она чесала сонного Свинтуса, будто даже и не слушала.
— Смелости мне не хватает, вот что.
Иосиф молчал, думал. Алена хмыкнула:
— Мы ведь уже говорили с тобой об этом. Тебе не смелости, тебе храбрости не хватает.
— Это не одно и то же?
Алена повела плечом:
— По-моему, так нет. Смелость — это когда вперед идешь и страх за пазухой держишь, глаза ему закрываешь, чтобы куда шагаешь, не знал. А храбрость — это… мужество. Я просто не люблю слово «мужество», некорректное оно, — Алена улыбнулась, кинула взгляд на Иосифа. — Храбрость — это когда ты не отступаешь. На тебя жизнь валится со всеми своими прелестями, а ты стоишь. И даже вроде как улыбаешься. Так, Ося?
Иосиф не ответил.
— Оля, семь лет назад мне в машину дальнобойщик въехал. Я три года себя собирал, учился ходить и не бояться тоже учился. Знаешь, как страшно было? Мама не горюй. Как вообразишь, что кто-то всю оставшуюся жизнь будет судно таскать за тобой, — так хоть в петлю. Мало того: ты знать не знаешь, кто это будет делать, потому что не имеешь права требовать этого даже от близких. Близкие, они ведь тоже жить хотят. И тут уже не страх, тут такой ужас накатывает, что с ним только на равных говорить надо — задушит иначе. Храбрость… да, пожалуй.
Иосиф помолчал, потом добавил:
— Ты Аленку не слушай, — и предупреждая возмущение: — Она; конечно, всегда права, но у нее, — усмешка, взгляд на Алену, — нет снисхождения к человеку. Она берет по высшей мерке. Как всякий поэт.
Пауза. Алена откинулась на спинку кресла.
— Это не самое худшее, что ты мог обо мне сказать. — И Оленьке: — Если посидишь еще немного, найду тебе книжку Энн Секстон. Стих-то «Храбрость» называется, ты, наверно, забыла уже.
Оленька и правда забыла. Алена иногда читала ей стихи — не свои, чужие, — причем именно читала, никогда не давала в руки книгу. Оленька спокойно к этому относилась — Алене нравилась музыка рифм, ну пускай, чего бы не послушать. Но сейчас ей меньше всего хотелось внимать завываниям нервнобольной американки. Ей хотелось, чтобы Иосиф произнес какое-нибудь волшебное слово, которое все поставит на места, и тогда можно отправляться спать, Вовка ждет, не ложится, а уже без пяти двенадцать.
— Нет, Ален, мне надо идти. У меня завтра Глеб спозаранку. Постараюсь не бояться, — уже с улыбкой, Иосифу.
На улыбку он не ответил.