может, в них слишком однозначно утверждалась мысль о том, что поэтический дар сродни пророческому — скорее в духе романтиков или
символистов, что было неприемлемо для позднего Мандельштама. Кроме того, так как все стихи воронежского цикла по наблюдению
М. Л. Гаспарова[133] изменялись еще и в сторону усиления активности лирического «я», мы предполагаем, что «Грифельная ода» знаменует собой
переход от полутонов и недоговоренностей книг «Камень» и «Tristia» к более активной жизненной позиции: не пассивное размышление, но
сродни самому Державину, поэт «ломает ночь», которая и есть тот «горящий мел», который по праву наследования перешел к нему от
Державина, и поэтому он меняет «шум» («Шум времени»?) «на пенье стрел», а «строй» — мелодию, музыку, столь завораживающую в раннем
Мандельштаме, на мужественный «гневный стрепет» (скорнение по принципу Хлебникова изменило трепет на его полную смысловую
противоположность, причем произошло это случайно, так как машинистка просто сделала опечатку, поставив лишнее «с» по инерции в ряду:
«стрел, строй — стрепет», а Мандельштам принял новое слово).
Учиться у памяти — значит уметь слушать и слышать, тема творчества, поэта и поэзии, насыщенная темой истории, сливается с
утверждением неразрывности пространства-времени: потому-то во второй части оды постоянные переходы от «я» к «мы». Для Мандельштама
поэзия неразрывно связана с видением, зрением и прозрением, превращением «призрачного» в «прозрачные видения» (что, в свою очередь,
перекликается с метафорой «воздуха прозрачный лес»):
И, как птенца, стряхнуть с руки
Уже прозрачные виденья!
Стихи:
Кто я? Не каменщик прямой,
Не кровельщик, не корабельщик, —
Двурушник я, с двойной душой,
Я ночи друг, я дня застрельщик…[134]
Ронен связывает и со стихотворением «Моя родословная» Пушкина, и с разговором могильщиков из «Гамлета», приводя цитату из перевода
Кронеберга: «Кто строит прочнее каменщика, корабельщика, плотника?» (Акт 5, сцена 1; у Пастернака: «корабельного мастера»), но опуская
парадоксальный ироничный ответ: «Строитель виселиц» (перевод Пастернака), что, мягко говоря, созвучно Мандельштаму лишь на вербальном,
внешнем уровне[135]. Гораздо большее значение, как мне кажется, имеют связи, прослеженные Роненом в самом творчестве Мандельштама
(стихотворение «Актер и рабочий», 1920 и эссе «Кровавая мистерия 9 января», 1922), а также развитие «орфической темы», связанной по
мнению Ронена, с эссе Вяч. Иванова «Орфей», где «Орфей — движущее мир, творческое Слово, и Бога-Слово знаменует он в христианской
символике первых веков. Орфей — начало строя в хаосе; заклинатель хаоса и освободитель строя»[136]. Ронен, однако, опустил значение слова
«застрельщик» как «зачинатель», которое было на слуху у нескольких поколений советских людей, воспитанных на «новоязе» (Оруэлл):
«застрельщик соревнования, начинания» и т. д., — открывающее и другой, страшный в сталинские годы смысл. Мандельштам, чутко
улавливавший все изменения в языке, включил оба смысла, разрушив тем самым образную и семантическую однозначность. Кроме того,
«двурушник» выражает не только буквальную раздвоенность поэта между пророчески-творческой ночью и обыденной дневной жизнью советской
действительности, но и его раздвоенность между тягой к колыбели культуры — «Блаженным островам» Эллады и к Средиземноморью. Микушевич
заметил, что «в эпоху, провозгласившую „кто не с нами, тот против нас“, Мандельштам ощущал свой дар синтеза („христианско-эллинского“, по
формулировке Микушевича) как некую трагическую вину… „Двурушник“ — мандельштамовское обозначение трагической вины, которая не что
иное, как праведность»[137]. Интерпретация стихов
Блажен, кто называл кремень
Учеником воды проточной.
Блажен, кто завязал ремень
Подошве гор на твердой почве —
породила немало противоречий: так, Ронен находит их источник как в Нагорной проповеди, указывая на «Нагорный колокольный сад» из
чернового варианта, и в Псалме 64, указывая стихи 4 и 5 («Блажен, кого Ты избрал и приблизил, чтоб он жил во дворах Твоих. Насытимся
благами дома Твоего, святого храма Твоего»), 7 («Поставивший горы силою Своею, препоясанный могуществом») и 13 («Источают на пустынные
пажити, и холмы препоясываются радостию»), а также Исайю 5:27 («не будет у него ни усталого, ни изнемогающего; ни один не задремлет и не
заснет, и не снимется пояс с чресл его, и не разорвется ремень обуви его») и 28 («…копыта его коней подобны кремню, и колеса его как вихрь»),
выделив из многочисленных стихотворений «Блажен, кто понял голос строгой / необходимости земной» из уничтоженной главы «Евгения
Онегина» и «Цицерон» Тютчева («Блажен, кто посетил сей мир/ В его минуты роковые»), указав на сходство размера и синтаксиса, а к этому
почему-то добавил «Счастливый домик» Ходасевича («Блажен, кто средь разбитых урн, / На невозделанной куртине,// Прославил твой полет,
Сатурн, / Сквозь многолетные пустыни»), а затем перешел к стихам и прозе самого Мандельштама, разбирая случаи употребления «блажен» и