Яровчатых солнечных гусель, —
Основную мелкую ячейку времени и сеть.
В метафоре «палуба предвидения будущего» время становится водной стихией и в то же время сравнивается с полем. Последний образ
немедленно ассоциируется с «влажным черноземом Нееры» Мандельштама, и на мой взгляд, это не только и не столько образная ассоциация,
сколько глубинная, метафизическая. Земля, поле для русских поэтов — своего рода метафора жизни. Небезынтересна также и другая
ассоциация: в «Грифельной оде» видения из призрачных становятся прозрачными, а у Хлебникова само время становится прозрачным, то есть
обретает зримость, цельность. Примечательно, что уподобление времени воде, полю, пространству в письме и гуслям в стихотворении, взаимно
дополняют друг друга, включая музыку и язык в сферу бытия, делая их столь же необходимыми для человека, как рыболовецкая сеть или
пахотное поле. С другой стороны, в палиндромах вообще, а в палиндромах Хлебникова в особенности, как заметил Смирнов, время
трансформируется в пространство текста и способно двигаться не только от конца к началу, но и от начала к концу, и таким образом косвенно
нейтрализуется, преодолевается[44].
В большой поэме «Тиран без Тэ» о плавании в Персию есть емкое двустишие:
Плыл я на «Курске» судьбе поперек.
Он грабил и жег, а я слова божок, —
которое связывает мотив странствия не только с конкретным историческим временем Гражданской войны, недвусмысленно выражая
неприятие поэтом насилия, но и противопоставляет локальное время вечности, насилие — творчеству («Я — Разин навыворот»). И хотя будущее
непредсказуемо: «Время не любит удил. // И до поры не откроет свой рот» (это несмотря на все выкладки, заметим в скобках), но творчество по
Хлебникову есть оправдание даже насилию над судьбой (в данном случае участию, хотя и в качестве лектора, просветителя, полуграмотных
красноармейцев в бесславном персидском походе Красной армии):
Через Кропоткина в прошлом,
За охоту за пошлым
Судьбы ласкают меня
И снова после опалы трепещут крылом
За плечами.
Заметим, что слово «судьбы» Хлебников здесь ставит во множественное число, противопоставляя таким образом слову «судьба» в
единственном несколькими строками выше, это скорее всего указывает на то, что «судьбы» в данном случае синонимы муз.
Р. О. Якобсон писал о том, что Хлебников трансформирует настоящее в дельную временную реальность[45]. Более того, Хлебников свободно
переходит из прошлого в будущее, из одной реальности в другую, представляя время настоящим — цельным и неделимым. (Разительная
перекличка с мыслью, высказанной T. С. Элиотом в «Четырех квартетах»: «Если время всегда настоящее, / Значит время непреходяще».) В прозе
Хлебникова лирическому герою «нет застав во времени. Ка ходит из снов в сны, пересекает время и достигает бронзы (бронзы времен). В
столетиях располагается удобно, как в качалке»[46]. Любопытно, что когда герой встречается с ученым 2222 года, тот, узнав по году, выбитому на
монете, из какого времени прибыл пришелец, заметил: «Тогда еще верили в пространство и мало думали о времени» [47]. Как писал М. Поляков в
предисловии к «Творениям», «переходы из одного времени в другое, из одной эпохи в другую автобиографического героя Ка дают картину
действительности в двух измерениях: сегодняшнее, бренное, и вечное. Ка, сопровождая героя, ведет его из ежедневности, автобиографической
реальности в прошлое и будущее человечества. Итог: „После купания в водах смерти люд станет другим“»[48].
Хлебников называл себя «будетлянином». Футуристы, взявшие многие идеи Хлебникова на вооружение, по-моему, поверхностно и не до
конца понимали его, за исключением, быть может, Алексея Крученых, еще одного новатора, поглощенного, однако, исключительно языком и
литературными баталиями. В статье «Наша основа» Хлебников писал, что «словотворчество есть взрыв языкового молчания, глухонемых пластов
языка»[49].
Потребность расширить границы языка означает необходимость выйти за очерченные пределы — к новым смыслам. Так появляется
известное Хлебниковское противопоставление «дворяне» — «творяне», то есть творцы. Так появляются новые образы, рождающие новые слова,
а новые слова, неологизмы, рождают новый смысл, как, в известном стихотворении «Кузнечик»:
Крылышкуя златописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер.
«Пинь, пинь, пинь!» — тарарахнул зинзивер.
О, лебедиво,
О, озари!
Деепричастие «крылышкуя» необычно, но удивительно зримо передает полет кузнечика, о котором сам Хлебников писал, что оно «потому
прекрасно, что в нем, как в коне Трои, сидит слово „ушкуй“ (разбойник). Крылышкуя скрыл ушкуя деревянный конь» [50]. Эти паронамастические
ассоциации заметил и развил Якобсон, устанавливая связь между зензивером и Зевесом[51]. Таким образом, наряду с «обнажением приема»,
термином, который ввел в научный обиход Р. Якобсон[52], мы наблюдаем и обратный процесс, так сказать, сокрытие его, разрушение логических