Когда на следующее утро он раскладывает свои вещи по ящикам стола на новом рабочем месте, я сижу там и украдкой бросаю на него взгляды. Вилли ведет себя комично: сначала до упора открывает ящики стола так, что они скрипят, а затем с силой захлопывает их, словно предупреждая заранее, каким шумным и достающим будет он. Еще он начинает разговаривать с собой: «Гм, я мог бы поставить здесь карандашницу, конечно, но где тогда я буду держать свой дырокол? Я создам внутренний конфликт между карандашницей, в которой такие яркие и высокие карандаши, и дыроколом, черным и низким».
Когда он кладет вещи в нижний ящике, ему приходится, нагнувшись, встать на колени. От этого рубашка выбивается из брюк, и через прореху виднеется его красный толстый живот. Я понимаю, что если бы Вилли прямо сейчас предстал на собеседование в отделе кадров «Версаля», его ни за что бы не взяли.
Менее чем за неделю Нолан стал для меня кем-то вроде одногруппника по детскому саду: я помнил его имя, немного — лицо, и больше ничего. Но сидящий рядом Вилли весьма реален, и он вызывает у меня почти такое же чувство тревога, как когда паркуешься на маленькой улочке бампер к бамперу за большим грузовиком и вдруг замечаешь на нем надпись: «ОСТОРОЖНО: ОГНЕОПАСНЫЙ ГАЗ! ДЕРЖАТЬСЯ НЕ БЛИЖЕ 20 МЕТРОВ».
А еще Марк Ларкин сидит в своем кабинете, в десяти шагах от меня.
— Это ад какой-то, — говорит мне однажды Вилли. (Мы можем разговаривать теперь напрямую. Необходимость в электронной почте и телефоне отпала, но мы разговариваем шепотом.) — Он находится там, а мы — здесь.
— Прямо десница судьбы свела нас, — усмехаюсь я.
Вилли начинает петь песню Кенни Роджерса «Игрок»: «Ты должен знать, когда их держать, ты должен знать, когда их сложить, ты должен знать, когда убежать или когда можно просто уйти…»
Тут мимо проходит Марк Ларкин, спешащий на совещание с Важными Людьми и поправляющий на ходу галстук-бабочку.
— Я тебе не говорил этого, — шепчу я Вилли.
— Не говорил мне чего?
Я придумываю второпях:
— Крутой Наездник сказал, что ты не продержишься здесь и четырех недель. Слишком трудная работа. Он решил, что ты сломаешься.
— Он действительно так сказал?
Я киваю… и чувствую себя при этом полным подонком.
— Ты когда-то предложил засунуть галстук-бабочку ему в задницу, — говорит Вилли. — После того, как я прикончу ублюдка…
— Неужели я тебя об этом просил? — уточняю я, шокированный подобной черствостью.
— Да. Ты просил. И мне кажется, что это была неплохая мысль.
Мы с Вилли сидим в кабинете Марка Ларкина. Солнце светит в окно позади него, бросая вокруг белые блики и освещая безобразную картину на стене, превратив ее в бурлящую зелено-белую лаву.
Мы обсуждаем несколько произведений, в основном поступивших от писателей, чьи творения мы постоянно редактируем… Марк Ларкин доволен тем, что мне понравилась вещь, на которую я написал рецензию (мне она совершенно не понравилась, я слукавил), но он рекомендует кое-что изменить в ней.
— Это может быть положительная рецензия, Захарий, но в то же время острая. Положительная вовсе не означает скучная.
Я киваю и обещаю, что доработаю ее.
Он сообщает Вилли, что «Ит» мог бы напечатать его статью о Рейчел Карпентер (Вилли провел день в Атлантик-Сити с режиссером — победительницей фестиваля «Санданс»), под которую планируется отвести целую страницу.
— Ее картина выходит в прокат по всей стране, — говорит Вилли, — она будет иметь большой успех. Как насчет двух страниц?
— Тут дело в следующем, — говорит Марк Ларкин, берет в рот карандаш и откидывается назад, упираясь ногами в верхний ящик стола. — Она нудная… Я не могу даже понять, что там к чему.
Он стучит карандашиком по столу, оставляя на нем слюнявые пятна.
— Это из-за того, что я указал в статье себя? — спрашивает Вилли.
— Себя? Не думаю. Честно не знаю.
— Я имею в виду, что это не обычное интервью «вопрос-ответ». Мы вышли в город, мы выпили, мы поехали в «Трамп-Касл», просадили там все до последнего пенни, и она успела мне рассказать о себе все.
— В этом, может быть, все и дело. — Марк рывком выходит из позы полуэмбриона и ставит ноги на пол. — Мне обычно не нравятся такие вещи, чересчур фанфаронские.
— Это с очень большой натяжкой можно назвать фанфаронством.
Марк Ларкин поднимает глаза от статьи на улыбающегося Вилли. Тут я замечаю на столе нож для вскрытия почты; его рукоятка посверкивает на солнце, а острие направлено прямо на Вилли.
— Ну, это типа фанфаронства. Ты как думаешь, Захарий, это фанфаронство? — обращается ко мне босс.
— Не думаю, что это можно назвать фанфаронством, — с готовностью отвечаю я.
— Ах, ты не думаешь?
— Нет. Не думаю.
Вилли подмигивает мне. Легко на сердце, когда рядом есть кто-то, с кем можно идти в бой.
— Послушайте, — вдруг говорит Марк Ларкин, — кто-нибудь из вас не мог бы принести мне чашечку кофе? Со сливками, без сахара.
Мы не в силах произнести ни слова в течение нескольких секунд, затем Вилли, поерзав в кресле, уточняет:
— Ты хочешь, чтобы мы спустились вниз, купили чашечку кофе и принесли его тебе сюда?