Но одна неотступная мысль точила Степаниду. От нее не было покоя, особенно когда Степанида, опившись водкой, ложилась спать. Тогда казалось, что где-то в тесной лесной землянке в это же самое время с Никитой ложится Прусова. Когда она думала об этом, местью кипела кровь. Знала бы, где та землянка,— пошла бы, подняла бы крик на весь свет.
Утром просыпалась разбитая, обессиленная и злая. Ходила по хате, как черная туча над лесом, придумывала самую лютую кару Вере Прусовой. "Теперь ты меня контрой не испугаешь,— багровея, шептала она, вспомнив, как однажды испугалась Прусовой. — Теперь бы я тебе космы повыдергала".
В труде забывались слепые мстительные замыслы. Вертелась Степанида в хлопотах, как белка в колесе. Однообразно ползли тяжелые осенние дни.
Ночью, когда принесли раненого Самороса, она не спала, будто ждала его с далекой дороги. Запричитала. Чужой незнакомый мужчина прикрикнул на нее. Она умолкла, сразу поняв, что вместе с Никитой в ее хату вошла новая забота.
Никиту положили в пристройке за сеном. Степанида присматривалась к людям, хотела узнать, с ними ли Прусова. Можно было бы спросить, но люди, чем-то встревоженные, торопились уйти.
Потом, когда они остались вдвоем, не видя в темноте друг друга, Степанида не выдержала:
— Ну что, погнался за своей кралей, а лечить к жене принесли?
— Что ты выдумываешь? — услышала она обиженный и какой-то виноватый Никитин голос.
Стало жалко его. Бросилась лицом на грудь, долго плакала, вздрагивая всем телом, шептала:
— Тяжко мне, Никита, ой, тяжко.
Саморос осторожно отстранил ее.
— Дети как?
— Что дети... Они не заброшены. А мне притулиться не к кому,— добавила она зло и раздраженно.— А эта сука побоялась глаза показать?
— Ну и глупая же ты,— с упреком сказал Саморос.— Прусовой там никогда и не было. Ну кто в лес женщину возьмет, сама подумай, неразумная твоя голова.
Степанида поверила. Обрадовалась. Принесла из дому одеяло, закутала Никиту, прижалась к нему своим горячим, сразу ослабевшим телом.
— Болит?
— Теперь не очень. И рана не тяжелая. Крови много потерял.
— Ну, это не страшно. Я теперь богатая. Кормить тебя буду так, что поправишься.
— Мне это и нужно. Люди ждут.
— Нет, нет, теперь я тебя не пущу. Пускай другие воюют. Ты уж не молодой.
Саморос промолчал.
12
Заблудились! Иван Анисимович понял это давно, однако молчал. Не хотелось напрасно тревожить Фаню.
Сквозь густую завесу дождя пробивался скупой рассвет. И черная стена леса, что мерещилась им впереди, оказалась редким ольшаником. Где-то за ним гудели машины. Куда они попали, Тышкевич не знал.
— Ты, Фаня, подожди, пока я разведаю, где мы.
Тышкевич пошел напрямик, туда, где гудели машины.
Утомленная, почти обессиленная, Фаня опустилась на землю. Мокро было всюду, и совсем неважно, что трава под кустом тоже мокрая. Хуже было то, что узкая габардиновая юбка до крови натерла под коленями ноги. Каждый шаг причинял нестерпимую боль.
Тышкевич долго не возвращался. Шум машин замер вдали. По голым кустам барабанил дождь. Тянуло ко сну. С сожалением Фаня вспоминала о своем лесном лагере.
Где-то, казалось рядом, застрочил пулемет. Двойным выстрелом — пиф-паф! — била немецкая винтовка. Ломая кусты, подбежал Тышкевич.
— Беги!
Он бежал впереди, грузно топая сапогами. Фаня не отставала. За ручейком, на пригорке, в липовых аллеях, ютился разрушенный хуторок. От него остался только хлев с навесом на двух дубовых столбах и наполовину разрушенный погреб.
Погони не было. Немцы не очень рьяно преследовали их. Иван Анисимович решил передневать здесь.
Медленно тянулся унылый, сумрачный день. Порой, когда набегали тучи и темнело, казалось, наступил долгожданный вечер. Потом снова светлело и казалось, что вот-вот выглянет солнце.
Не дождавшись сумерек, они тронулись в путь. Краем обошли небольшой лесок. Местность была здесь гористая. Где-то справа, вдали виднелись деревни. Тышкевич держался от них подальше. В большой деревне скорей наткнешься на полицаев или немцев.
За редкой березовой рощей попали на полевую дорогу: две заросшие травой колеи с широким конским следом посредине.
— Рискнем? — спросил Тышкевич. Фаня молча кивнула головой.
Дорога круто взбегала на пригорок, оттуда спускалась к неширокой речке, заросшей пожелтевшим тростником. На той стороне речки, под горкой, ютилось несколько небольших хат, окруженных яблоневыми садами. У крайней хаты мокнул под дождем нераспряженный конь.
Тышкевич с Фаней перешли почти разрушенный мостик и неторопливо поднимались вверх. Оба устали, оба думали об отдыхе.
Из хаты вышел мужчина и стал наблюдать за ними. Мужчина, по всему чувствовалось, пьяный. На толстой короткой шее — большая голова, черные космы выбиваются из-под надвинутой набекрень шапки.
Они были шагах в пяти от хаты, когда на крыльцо вышел еще один. На рукаве — белая повязка.
Полицай!
Тышкевич схватил Фаню за руку, бросился не назад к речке, а направо, где торчали редкие кусты.
— Кривошлык, беги им наперерез. Стой! Стреляю! — кричали сзади.
Тышкевич вырвал свою руку из Фаниной ладони.
— Держись правее!
— Стой, мать вашу!..