— А неужель ты без совести?.. Вон Фрося тут намедни плакала из-за тебя. Изломал, грит, совсем угробил себя работой. Иль награду, грит, ему особую какую посулили, аль подряд взял сильно денежный? И не помнит, и не знает ничего, окромя кузницы своей закоптелой! В нем, мол, и прежде была чересчурная охота к работе, но так ухайдакивать себя на казенном дворе только рехнутый может. А он, кажись, в своем уме.
— Да вот, д-думал в р-работе с-спастись… д-да не в-выходит… Это другому к-кому такое по н-нутру, а не мне… Сам ты, б-батя, з-завсегда говорил: в неправде мы, Д-дедушевы, сроду не жили…
— Наладил: правда, кривда, совесть! Да ты на руки свои погляди! — Кузьма Данилович приподнялся на локтях, бородатая голова его слабо затряслась над подушкой. Взглянув на дверь, за которой громыхала ручная мельница, он приглушенно вскрикнул:
— Погляди! Вот она, твоя совесть, вся тута, на ладонях. И пусть кто другой совестится, а твоей совести на пятерых хватит. Да!
Кузьма Данилович откинулся на подушку, чуть погодя устало продолжил:
— Натура у тебя, погляжу, как у моего двоюродного братца. Помнишь Гриньку?.. Дюже переживательный был. Оттого и погорел. А чем виноват, кому не угодил Гриня? Только и делов, что поваренком у беляков сглупа, от голодухи, три недели парнишкой-несмышленышем прослужил. Еще фотокарточка у него в сундуке валялась, на ней он рядом с казаками случайно заснят. Слух об этом был после гражданской, да все уж улеглось. Но Гринька захотел все по правде и совести разъяснить, оскорбление с себя снять. Какой-де он беляк и подкулачник? Да сквозной бедняк он из крестьян, и жил-то так богато, что в одном кармане завсегда пусто, а в другом ничего нет… Однако угодил под горячую руку. Вот и загремел… Сам объяснился-повинился, сам на себя и петлю надел. Оно так: стань овцою — волки сразу найдутся.
В голосе Кузьмы Даниловича заворчала старая обида. Он поморщился от каких-то тяжелых воспоминаний и досадливо-озабоченно глянул на Устина.
— Да, только дурак сам на себя наговаривает, — жестко сказал он, но тут же его лицо расслабилось, в мертвецки запавших глазах блеснули слезы. Старчески подрагивающим голосом он продолжил: — И прошу тебя, сынок, послухай ты меня. Ради Христа, дай помереть спокойно, не рви душу, а посля как хочешь… Но сейчас выкинь из головы дурь, не колупай ты свою совесть, не горячи себя. В душу-то к тебе пока никто не лезет, не заглядывает с проверкой. Мы с тобой только и знаем… Ты да я. Вот и живи, благодари бога и не устраивай своей душе смотрины. Кому это надо?.. Давай перевози семейку сюда, занимай всю горницу и живите. А мне печки да полатей хватит вдосыта… Заходи завтра, документ составим, отпишу я тебе весь дом, и береги его, он детям и внукам твоим еще послужит.
— Спасибо, батя. Здоровья тебе… — благодарно сказал Устин. — Только… Мне все ж лучше с-сказать… Хотя бы Панкрату, поймет он…
— Не смей! — прошипел Кузьма Данилович, и глаза его вновь сделались сухими, жесткими. — Не пытай судьбу, сынок. Послухай меня, не то все прахом пойдет. Хоть до комиссии погоди. Пусть врачи решат. Врачи! Понял? А сам не лезь.
— В к-капкан сунул себя. А кого боюсь?.. Зазря с-страху нагнали! — Устин встал и в заплатанных вязаных носках прошелся по дерюжному коврику, будто изготовляясь к какому-то действию.
— Ну-ну, давай… Погуби себя и меня добей, сынок, — с подстрекающим укором заговорил Кузьма Данилович. — Да я сам погнал бы тебя со двора, коль уличил бы в дезертирстве или безделье. Я первый показал бы тебе порог.
— Р-работа тут не в-выручит…
— Герой ты у нас, Устин… Не довоевал, значит? Опять туда рвешься. Ну-ну, — закрыв глаза, обессиленным голосом сказал Кузьма Данилович. — Думаешь, тебя, такого заику, опять орудием командовать поставят? Нет, милок. В хозвзвод тебя, понял? Картошку чистить, обувку, одежу солдатскую чинить. Вот и рассуди, где ты полезнее — тут или там.
— Не мне п-про то с-судить, батя. И не т-тебе…
Шум за дверью стих, и Устин, застигнутый тишиной, замер с открытым ртом. И так нехороша, постыдна была ему эта его поза, такое тоскливое отвращение к себе шло от боязни собственного голоса, что он в сердцах махнул рукой и пошел к двери.
На дворе было хорошо, тихо. Беззвездное небо недвижно висело над головой, будто вслушивалось в звуки засыпающей деревни. Устин стоял на крыльце и, ногами и всем телом ощущая добротность отцовского крова, мысленно оглядывал, ощупывал бревенчатые стены, дубовую матицу, широкие подоконники, сосновые стропила — новое, крепкое тело молодого дома с завтрашнего дня будет законно принадлежать ему, Устину. Но радости не было, вместо нее — вялая, холодная пустота. Ночь казалась не к месту хорошей, благополучной, не вязалась с настроем души.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное