Кончив дело, Устин откинул измазанную в глине и крови лопату, отошел к кустам, и его стошнило. Он весь трясся и чувствовал себя так, будто за день переболел десятью болезнями сразу.
Он подошел к орудию, сел на пустой ящик из-под снарядов и беззвучно заплакал в темноте. Перед закрытыми его глазами стояли курсанты, розовоухие, аккуратно подстриженные, в новеньких шинелях и празднично начищенных сапогах. Он пытался вспомнить лица, голоса павших, осознать всю их такую чудовищно короткую жизнь в батарее и на белом свете, сберечь их всех для кого-то в своей памяти — и сразу мысленно встретился с матерями убитых, представил каждую в отдельности…
«Но ничего… ступайте, дай бог вам час добрый, — напутствовал Устин. — Главное: останьтесь живы, остальное поправимо…»
Вдоль забора прошмыгнули фигуры и, выхваченные из тьмы лучами оконного света, оказались парнем и девушкой. «Последний вечерок целуются. А я спугиваю их ненароком, вот они и порхают со скамейки на скамейку. И себя стращаю… Скоро от своей тени буду шарахаться», — угрюмо подумал Устин, и в груди защемило от сознания своего странного одиночества среди людей.
Он вошел в избу, показавшуюся при слабом свете керосиновой лампы низкой и тесной в сравнении с отцовской хороминой. Но в комнате было обжито, уютно. Дети спали. Фрося в исподнице подошла к столу, скоренько собрала ужин, посидела напротив молчаливо-сосредоточенного мужа, сонно улыбнулась ему и вернулась в кровать.
Устин ел вяло, прислушиваясь к чему-то дальнему, что было вне избы, вне умиротворенной домашней тишины, и ему уже чудился завтрашний душераздирающий бабий вой — прощание матерей с сыновьями-новобранцами…
Он потушил лампу, впотьмах нашел кровать и тихонько прилег к теплой, расслабленной Фросе. Она провела ладонью по его наждачно-жесткой щеке и зашептала, как молитву: «Вот доработался, одни скулья торчат, о господи…»
Устин взял ее теплую руку, положил себе на грудь, прикрыл своей тяжелой ладонью и облегченно зажмурился.
«Шепнуть ей разок… Отцу доверился, а тут — жена! Поделили бы грех, авось полегчало б… — разумно подумал Устин и вспомнил тяжелый, неприятный рассказ Бредихина о Фросе, после которого, однако, жена стала для него дороже, ценнее и даже как-то возвысилась над ним в своей обострившейся в дни войны женской самостоятельности и строгости. — Одно словцо бы шепнуть… Не можешь? Присосался к этой житухе, а оторваться — духа не хватает. Это как заново в атаку себя на пули кинуть…»
…Резко высветлилось вдруг густобровое лицо наводчика орудия Камиля Мергалиева… Лихой и ловкий во время боя, Камиль становился рассеянным, не воспринимал ничего вокруг, когда, притулись к стенке траншеи или блиндажа, писал письмо своей невесте Нурии. Сидит однажды и сочиняет, а из-под самого дымок вьется. «Не ты ли горишь, Камиль? — толкают его. — Кажется, твоя шинель дымится?» — «Зачем шинель? Душа горит», — не отрываясь от письма, буркнул Камиль. Вздрогнул от хохота батарейцев: из вывернутого кем-то дымящегося кармана его шинели выпал на землю тлеющий окурок. В карман себе Камиль сунул его по рассеянности. А когда утром на батарею навалились танки, Мергалиев опять вмиг сделался ловким, прытким и точным. Дрался смело, лихо, и все как будто для того, чтобы вырвать у врага часок тишины, продыха для написания улыбчивого письмеца своей далекой Нурии. Творя письмо, Камиль обычно чуть шевелил губами, нежно улыбался, словно перед ним был не клочок бумаги, а цветок диковинный… Где он теперь, Камиль? Жив ли?.. А комбат Асташков, сорокалетний «батя» батарейной семейки? Все норовил переладить в себе повадки бывшего музейного работника. Тишину любил. Не командовал артиллеристами, а просил их… Однако человек твердый, господин своего слова. Прикажет без нажима, но так, что нельзя не выполнить — совесть заест. И в тот раз, под Ольховаткой, когда немецкие танки были уже в двухстах шагах от батареи, Асташков не засуетился. Слегка пригнувшись, ходил от орудия к орудию, подбадривал всех спокойным строгим лицом, повторяя сказанные перед боем слова: «Прошу, ребята, держаться. Прошу… А понадобится, прошу, пожалуйста, умереть, но держаться!»…
Где сейчас Асташков? Знает, помнит ли обо мне?.. А батарея наша? Взглянуть бы, как она там?.. Через гнилые болота шли, сквозь вьюги лютые… Черные от злости и пороховой копоти, угорелые от смрада пожарищ, шли и зимой и летом, и в осеннюю непогодь, и в коварно-веселую распутицу весны… При солнце затылком и глазами с привычным страхом стерегли небо, а при луне, едва заснув, на дне окопа примерзали к голой земле… Томились без воды в жару и радостно балдели от запаха высыхающих возле костра мокрых шинелей и портянок, от родного духа мерзлого, оживающего на зубах хлеба, от вкуса противной, железисто-ледяной водки… Каждый миг могли пулю схлопотать, могли сгореть, разорваться на куски — а ничего, здорово было!.. Дружно ломали врага, знали свой путь. А теперь?.. Одна у меня война — тягаться с самим собой…
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное