А завершение надвигалось неотвратимо. Все ощутимее росло напряжение, солнце склонялось к горизонту, на землю опускались сумерки. Чем меньше света в лесу, тем холоднее, и даже свитер и вощеная куртка уже не спасали, пробирало до костей. Шанель тоже дрожала, и, когда мы пересекали долину, я видела, как Генри нагнал Шанель, скинул свою твидовую куртку и набросил ей на плечи. Этот жест я миллион раз видела в фильмах, особенно черно-белых, но у Генри это вышло не снобски, а действительно заботливо, по-джентльменски. Шанель сразу же закуталась в эту куртку, прижала ее к себе, стала нежно благодарить Генри, и я на миг чуть приревновала. Ему что же, нравится Шанель? От этой мысли мне почему-то еще холоднее стало.
Мы спустились с холма к озеру, которое раскинулось в конце долины словно огромное зеркало. Я знала – все, похоже, знали, – что здесь мы настигнем оленя. Так и вышло. Олень был – как рассказывал мне отец, как Пирс говорил, как Шафин говорил – загнан. Он подошел к берегу озера и остановился в благородной позе, ноги уже ступили в воду и скрылись под ее поверхностью, тело и голова идеально отражались в воде в ясном свете осеннего вечера.
Прекрасный день для смерти.
Псы скучились на берегу, пока еще не лезли в воду, хотя ждать оставалось недолго. Никто не спешил, исход был заранее предопределен. Собаки даже не лаяли, не видели в том нужды. Они знали, что это конец.
Олень смотрел на собак, и они смотрели на оленя. Охотник и добыча лицом к лицу. Олень стоял так, словно позировал для какой-нибудь из миллиона картин, что мы встречаем в репродукциях на миллионах скверных сувенирных тарелок и в виде дешевых акварелек или вышивки на подушках в чайной: «Олень у воды». Такой прекрасный, такой благородный, намного благороднее и красивее любого из нас. Я чувствовала: вот-вот расплачусь.
– Лежать! – скомандовал Генри, он растопырил пальцы, ладони его были обращены к земле. – Всем лечь.
И мы все опустились на холодный колючий вереск, уперлись локтями, словно десантники, затаили дыхание.
– Грир! – тихо, растягивая слова, будто гипнотизируя, позвал Генри. Он ни на миг не отводил глаз от оленя. – Похоже, сегодня застрелить оленя выпало тебе.
– Мне? – задохнулась я.
Он улыбнулся:
– У тебя лучшая позиция. Олень твой.
Идеал метнулся ко мне – сложившись вдвое, головой чуть ли не касаясь земли, – хотел отдать мне ружье, но прежде, чем он подоспел, Генри уже передал мне свое собственное.
– Держи.
И тут я перестала тревожиться за оленя, весь если стрелять в него предстояло мне, то он был в полной безопасности. Но тут Генри подполз ко мне и сказал:
– Смотри: вот так.
Он привалился ко мне, почти лег мне на спину, обхватил меня руками, показывая, как держать ружье. Деревянный приклад нагрелся от его ладоней, металлическое дуло холодило мне щеку. По сравнению с тем, как я мерзла во второй половине дня, стало намного теплее, но все равно меня потряхивало. Похоже на тот эпизод в «Цвете денег», когда Том Круз показывает Мэри Элизабет Мастрантонио, как держать бильярдный кий, а все затем, чтобы обнять ее. Такое часто бывает в кино: парень учит девушку держать ракетку, или меч, или еще что-то. Наверное, кошмар, если девушке парень не нравится или если это старый мужик, или уродливый, или злой, но если парень классный и девушке по душе, это вполне романтично. В тот момент я сразу чувствовала много чего: чудесно ощущать тяжесть Генри на своей спине, его руки на моем теле; ужасно держать ружье; никогда я еще не была такой живой; я собираюсь кого-то убить; я хочу оттолкнуть Генри, чтобы он скатился с меня, и громко завизжать; я хочу, чтобы он еще крепче прижал меня к себе. Самый восторженный, романтичный, отвратительный, пугающий миг моей жизни, меня мутило и в то же время подмывало засмеяться. Будь я тем человеком, каким я себя считала, я бы оттолкнула Генри, спугнула бы оленя. Но я просто лежала, чувствуя на щеке дыхание Генри де Варленкура, сладкое от сливового джина, слушала его наставления:
– Положи дуло на тот пучок травы, чтобы оно оставалось неподвижным, пока ты прицеливаешься… Прижмись к дулу щекой, согни локоть, вот так.
Он установил ружье, нацелив его точно в олений бок, в мохнатую теплую плоть, полную крови, и нервов, и жил, и жизни – последних мгновений жизни. На моей холодной ладони сомкнулись теплые пальцы Генри.
– Прищурь один глаз, – велел он.
Я могла уверить себя – я старалась себя уверить, – что в оленя стреляет на самом деле Генри, но я знала, что это я: под его пальцем на спусковом крючке лежал мой, Генри был мастером, но я была инструментом.
В этот затянувшийся миг, прежде чем он, я, мы спустили курок, мне припомнилась история оленя, спасенного святым Айданом. Я прямо-таки слышала, как аббат читает проповедь в часовне СВАШ в ту последнюю мессу перед тем, как мы прервались на длинные выходные Юстициума.
«Благословенный святой, когда выжлецы подбежали совсем близко, дотронулся рукой до оленя и сделал его невидимым. Таким манером выжлецы, ничего не заметив, пробежали мимо и не коснулись зверя ни единым зубом».