Нет, могло бы получиться. Авдотья ведь не так и глупа. И сумела бы выстроить семью, заодно и папенька, глядишь, в совесть вошел бы, сделал бы своей вдове предложение, а то который год романом тайным маются, хотя оба знают, что нет на границе ничего-то тайного.
Дышит.
Она провела пальцем по губам.
Поцеловать?
Она… признаться, однажды она поцеловала одного поручика, из новеньких, который еще не знал, чья она дочь. Было мокро, слюняво и вообще неприятно, особенно когда поручик, верно, решивший, что нравы на границе повольней столичных будут, ручонками в корсаж полез. И тут же оскорбился, по ручонкам этим получивши.
Грозиться начал…
…потом долго избегал Авдотьи, глядя издали печально.
Да, неудачно получилось.
Но Стрежницкий не в том состоянии, чтобы руки распускать. Да и… почему-то казалось, что подобными глупостями он страдать не будет.
…а папенька все одно не одобрит.
И…
…и сама она понимает, насколько нелепо вела себя, предлагая. Теперь он умрет, и Авдотья даже не извинится. Впрочем, если и выживет вдруг — мало ли, порой и не такие чудеса случаются — она все равно не извинится. Не привычная.
Она наклонилась.
Коснулась губами губ.
Сухие.
И теплые. Значит, пока не мертвый…
— А что это ты делаешь? — раздался сиплый голос Одовецкой. — Если искусственное дыхание, то не так надобно.
— Целуюсь.
— Ты его сперва бы в сознание привела, что ли…
Одовецкая выглядела почти нормально, разве что платье с одной стороны обгорело, с другой истлело, кажется, а чулки и вовсе дырами пошли.
— Я бы и привела…
— Помочь?
— А ты сумеешь? — нельзя поддаваться надежде. Будь все так просто.
— Попробую во всяком случае, только… сил во мне уже… поделишься?
Авдотья протянула руку.
Поделится.
И подумает.
Позволит себе помечтать о глупом. В конце концов, она же девица, а кому как не девицам о глупостях мечтать. Вот возьмет Одовецкая, пошевелит пальчиками, выплетая из нитей жизни узор расчудесный. И Богдан очнется.
Увидит.
Влюбится.
В кого?
Авдотья нахмурилась, исподлобья покосившись на целительницу, которая склонилась над телом. А в нее, пожалуй, влюбиться можно. И что с того, что Одовецкая тоща и бледна? Это нынче, если тетушке дражайшей верить, как раз-то в моде, не то, что Авдотьины формы пышные. И черты лица у нее правильные.
Возвышенность в них должная имеется.
Пальчики тоненькие.
Револьвера, небось, в руках не держала. Самое оно, трепетная дева. Авдотья же… вот точно, глупость. И силы утекают-утекают, что вода… и пускай, она держаться не станет.
И держать не будет.
Насильно мил не будешь и вообще… только бы выжил. А там… там можно и притвориться, что не было ни разговора того, ни… ничего вовсе не было, кроме случайной вот встречи.
— Плохо, — сказала Одовецкая, вытирая пот. — Крови потерял много. И… знаешь, он, по-моему, возвращаться не хочет. Тяну, тяну, а он все равно не хочет. Почему?
— Потому что дурак. И дубина строеросовая, — устало произнесла Авдотья. И наклонившись, дернула Стрежницкого за ухо. — Слышишь ты, там? Я тебе говорю… сам не вернешься, так я за тобой пойду и…
Она наклонилась к самому этому уху, понимая, что выглядит преглупо и вообще девицам трепетным полагается вести себя совершенно иначе. Но она, пусть и девица, однако в трепетности излишней замечена не была.
— …я запрещаю, слышишь?
— Знаешь, — Одовецкая стягивала края раны, которая теперь выглядела нестрашной. Этакая махонькая дырка в боку. — Мне казалось, с мужчинами надо иначе обращаться.
— Как иначе? — Авдотья стиснула ледяные пальцы.
— Не знаю. В монастыре у нас их особо не было и вообще… нехорошая магия.
— Разрушительная, — согласились с Одовецкой, и Авдотья повернулась, чтобы разглядеть говорившего.
Старик.
В потрепанной, местами прожженной рясе, из-под которой выглядывает отвратного вида власяница. Монах? Во дворце? Впрочем… во дворце, как оказалось, хватало всяческого люду, чего уж монаху удивляться. Стоит, руки сцепил. Одна сухая, вывернутая какая-то, торчит из рукава опаленною курячьей лапой, только пальцы подергиваются. Другая белая, молодая.
Волосы седы.
Лицо с одной стороны ожогом поуродовано.
— Позволите? — монах неловко опустился на колени. — Его убивает не железо, но заклятье, на нем лежавшее…
— Я не чувствую заклятий, — нахмурилась Одовецкая.
— Потому что это не та магия, которую легко почувствовать. Да и вы, уж простите старика, слишком светлы, чтобы увидеть тьму.
Авдотья вот таких разговоров очень не любила. Сразу начинала себя дурой чувствовать, причем кромешною. И монашек этот… откуда взялся?
— Светлая… конечно… — губы Одовецкой дернулись в кривой усмешке. — Если бы вы…
— Те мертвецы не твои, девочка, — он заглянул в глаза, и Аглая не выдержала взгляда, отвернулась. — И даже они это поняли. И ты поймешь. Со временем. А тут уж мне позволь, пока силы остались.
Что он сделал, Авдотья так и не поняла.
Показалось, что старик сложил пальцы щепотью и воткнул в самую рану. Стрежницкий только дернулся и застонал слабенько.
— Сиди, — велела Одовецкая и ручку на Авдотьино плечо положила. Ишь ты, вроде бы целительница, сама хрупкая, что первоцвет, а рука такая, что не сразу и стряхнешь. — Так надо.