— Это хорошо… но я еще добавлю, — Одовецкая поднесла оберег к губам и просто выдохнула. Вот так… у нее еще хватит души. С кем ею делиться, как не с тем, кому она и вправду нужна.
Аглая взрослая.
Сильная.
И путь у нее свой. И не гоже на нем мешаться, а…
— Что ты творишь? — Довгарт нахмурился.
— Ничего, — она вернула оберег, прижала к коже. — Сейчас станет легче. И не надо на меня так смотреть. Я твоих взглядов не боюсь.
— А чего боишься?
— Уже… наверное, ничего…
…ее страх.
Ее проклятье. Умер. Ушел. Его не стало. И первое время она не позволяла себе поверить в такое-то счастье. Тогда она часто просыпалась по ночам, несмотря на успокоительные настои. Лежала. Вслушивалась в темноту, не раздадутся ли знакомые шаги.
Не скрипнет ли дверь.
Не…
…он не позволял себе приблизиться, но и того, как смотрел, хватало, чтобы этот подспудный страх ожил.
— Я… — с его губ отходила нехорошая синева. — Должен признаться… это я… твоего мужа… бывшего… убил.
— Ты?
— Сесть поможешь?
— Лежи пока, — она погладила руку.
Морщинистая.
Но пальцы сильные. И кожа темная, обветренная. И шрам вот этот, ладонь пересекающий, она помнит преотлично. Сама тогда затягивала края широкой раны, но неумело еще, вот и остался шрам.
— Что тут… творится?
— Уже ничего… — Одовецкая огляделась.
Военные.
Целители.
И военные целители. Подобие порядка. Раненым помогают, кого-то вяжут, чтобы препроводить вниз, кого-то допрашивают, но спокойно, без суеты.
До них тоже черед дойдет, но после.
— Понятно… я… сперва… мне сказали, что ты после родов рассудком повредилась. Что бывает. Перегорела, вот и… я хотел видеть, приезжал, но не позволили. Дом под колпаком. Защита такая… я ломать побоялся, дурак.
— Почему дурак?
— Потому что понять бы мог, что неспроста… они мне, мол, покой нужен. Лечение. Я и поверил. Целители же… с-скоты… извини, их бы тоже… но только до него руки дотянулись. Потом… сказали, что ты совсем плоха… что… а тут слухи вдруг про развод.
Слухи ходили всякие и разные.
И Одовецкая знала, что большей частью самого неприглядного свойства. Но аккурат на слухи ей было плевать.
— Я тебя найти пытался…
— Не только ты, — она вздохнула и все же помогла этому невозможному человеку сесть. И ведь только-только полегчало, выровнялся ритм сердечный, а туда же… у него ведь не только с сердцем плохо. Печень откровенно увеличена. В желчном камни, а желудок в язвах.
Как можно запустить себя до такой-то степени.
— Я понял… ты вновь исчезла.
— Мне… помогли… матушка Никанора. Оказывается, она приходилась Николаю теткой. Она… посоветовала меня, когда Сашеньке целитель понадобился. Сказала, что и я исцелюсь, если в тишине и одиночестве, что монастырская лечебница — это хорошо, но не то, что мне надо.
Ему было легко рассказывать. И пожалуй, если им еще дано будет времени, — Господь, говорят, милостив, — Властимира расскажет.
О монастыре.
О лечебнице. И о царевиче, который был бледным больным ребенком. Никто не верил, что он выживет… и не выжил бы, но…
…ей самой тогда казалось, что жизни ее пришел конец и, стало быть, нет смысла трястись над душой. Поделиться? Глядишь, и поможет, глядишь, и позволит мальчику прожить день.
И два.
И еще с неделю.
Знал ли кто-то? Матушка, пожалуй, догадывалась. Она, верно, поняла что-то еще там, в лечебнице, потому и отослала Властимиру, пока та не раздала остатки своей глупой души всем, кому иначе не помочь. Она и обратилась к семье…
…расскажет о море.
Берегах.
О неспешной жизни, которая будто бы растянулась одним-единственным бесконечным днем. О том, что время все-таки лечит, и ей, пусть не сразу, но легче стало.
Александру тоже.
А там…
— Когда ты объявилась вновь, я испугался, честно говоря, — он вдруг обнял, прижал к себе. — Такая холодная. Равнодушная. Вся… в приличиях. Да я рядом с тобой икнуть лишний раз боялся, чтобы ненароком…
— Неправда!
— Правда, — и смеется, в глаза глядя.
Вокруг дымно.
И кровью пахнет, хотя целителей кровью не напугать. Кто-то где-то стонет, кто-то плачет, а он смеется.
— Я боялся, что ты опять исчезнешь…
— И наорал на меня.
— Со страху. Простишь?
— Давно…
— За сына… побоялся, что он, как я, поломанным останется… мы ж однолюбы…
Волосы седые.
И в глазах тоска, которую не убрать, не излечить. Смотреться в них, что в зеркало, только и зеркала давно уже не говорили правды.
— Кто ж знал, что и у него там любви не было. Он мне потом высказался, да…
Хоть бы отвернулся или же притворился умирающим. С умирающих вовсе никакого спросу, все-то им простится. И ему бы простилось.
— Мы и с ним повздорили… норов у меня… и у него, да…
А в груди ноет.
И слабость вдруг появилась, особенно в руках. Перед глазами поплыло, повело… так оно бывает, когда душу вновь делишь. В старых книгах предупреждали.
И обряд этот…
Не совсем, чтобы обряд. Нет нужды ни в свечах, ни в крови, только желание само и готовность уйти к Господу, если вдруг окажется, что души осталось слишком мало. Потому-то и запретили его.
Легко растратить.
Поддавшись ли жалости, испугавшись ли или по иной какой причине, но… душа восстанавливается. Это Одовецкая точно знает. И она давно уже не тратила свою, стало быть…
…просто возраст.
Усталость.