А мысли мои были таковы: во-первых, трудно себе представить, что способен насочинять человек в минуту близости с двадцатидвухлетней кельнершей. Смехота — да и только! Во-вторых, я совершил, так сказать, четверной обман. Прежде всего обманул себя самого — но это уж мое дело. Далее: согласно правилам морали западноевропейского буржуазного общества, правилам, до последней степени обветшавшим, обманул женщину, которая вдруг стала для меня недосягаемой и которая спала там. в комнате на почте, несвойственным ей крепким сном. (Следуя обычаям индейского племени камаюра, втайне изученным Генриком Куятом, я не должен был бы считать это обманом!) Обманул я и Майтену, но ее — не сегодня, а в «далеком прошлом» — в луциенбургской каменной башне, не разубедив в том, что я не Тифенбруккер, улетавший в Испанию. Этот обман, однако, потерял силу за давностью. Наконец я обманул Пину, но она явно оттаяла, быть может, даже чувствовала себя счастливой, и, спокойно дыша мне в ухо, не предполагала, какие воздушные замки я воздвигал, занимаясь пресловутой сравнительной анатомией. Поэтому не стоило упрекать себя из-за Пины. Как видно, Пина не удовлетворилась предыдущими, она пыталась разыграть новый этюд. И горячо зашептала мне в ухо, сейчас уже не сквозь накинутую на голову ночную рубашку:
— Alberto, che bello…[330]
Это прозвучало, несомненно, по-итальянски. Моя тайная и сладостная игра в Майтену закончилась. Вместо этого проснулась «сифилисобоязнь», которую я «благоприобрел» еще тогда, когда был вольноопределяющимся; сказав громким шепотом: «Permesso»[331]
, я вскочил с койки, прошагал по потерявшей всякое очарование комнатушке, зашел за ширму, где стоял таз, и наполнил его доверху водой из большого, словно обгрызенного кувшина, после чего, несколько смущаясь, подверг себя тщательной процедуре омовения. Потом нашел одеколон «Лаванда» и вылил его на себя, хотя не выношу запаха «Лаванды» и хотя от одеколона кожу изрядно пощипывало. При всем том я сознавал, что веду себя, как старая ханжа. Но уже через десять минут я стоял между длинными веревками для белья у двери комнатушки Пины.Тем временем горы переменили цвет: из слоновье-серых стали светло-лиловыми, перевал Бернина уже тронула «перстами пурпурными» гомеровская Эос! Персты Эос зажгли край вечных снегов на вершине Палю, а над Розачем в эту минуту расплывалось бесформенное радужное пятно; луну, съежившуюся до размеров тонкого серпа, прикрыло перистое облачко, — за много дней первое облачко над этой высокогорной долиной. По-прежнему не было слышно ни перезвона коровьих колокольчиков, ни щебета птиц, зато со звонницы приходской церкви зазвучали на разные лады колокола, пробило половину четвертого. Чуть позже раздался заспанно-хриплый, похожий на хрюканье, крик петуха, но петуху никто не вторил.
Несмотря на назойливое тиканье будильника — если бы его не было, тишина казалась бы воистину мертвой, — я продолжал стоять на заасфальтированном пятачке перед дверью Пины. И тут вдруг до меня донесся необычайно осторожный свист.
Нет, позывные сурков меня больше не одурачат! Насколько я знал, Ретийская дорога по ночам бездействовала. Быть может, сюда донесся свисток итальянского поезда, проходившего где-то внизу в ущельях Вельтлины? Навряд ли. Я опять услышал неправдоподобно тихий свист. Неужели это все-таки сурки? Но разве сурки стали бы спускаться с гор прямо к человеческому жилью? Эти зверьки очень неохотно удаляются от своих нор. Сурки не похожи ни на бродячих крыс, ни на леммингов, ни на грызунов-эмигрантов… Интеллигентный народец… Летом они строят себе жилые бункеры
Раздался третий свист, на сей раз «неслыханно далекий» в буквальном смысле этого слова.
А может, то, что казалось мне
БАЛЬЦ?
Неужели Балтазар Цбраджен обзавелся помощником, который должен был отвлечь мое внимание свистками, напоминавшими звук флажолета, пока сам он, Бальц, будет крадучись спускаться по вырубленным в горе ступенькам, держа карабин Ленца со взведенным курком? Я стоял неподвижно, прикрытый с тыла дверью Пины, стоял и думал: неприятно, однако, если меня прихлопнут как раз перед ее дверью… Напряженно вслушивался, повернувшись лицом к долине Розег. Два свистуна. По высоте звука их можно было легко отличить один от другого. Черт подери, этой впрямь сурки. Два сурка. И они свистели у себя в Розеге. Еще никогда в жизни мне не доводилось слышать без вспомогательных технических средств чужой диалог с такого далекого расстояния.